Внезапно распахнулась дверь. К ней в башню всегда входили без стука, ибо даже этот жалкий тюремный угол был не своим, а чужим, ибо принадлежал чужбине. Вошла молодая монастырская послушница, приставленная к пани Марианне для услуг, а может, и для надзора. Эта девушка прервала беседу Марины с Богом: стала убираться, оттеснив узницу на узкую, жесткую кровать, жалкое подобие царского ложа.

Обычно послушница не говорила ни слова, хотя порой смотрела на бывшую московскую царицу с невольным сочувствием. Но на вопросы не отвечала, как бы Марианна ни пыталась увлечь ее разговором. Наверное, ей запрещали говорить с заключенной. Но в этот раз девушка почему-то разжала уста и быстро сказала: «Из Москвы ближний царев человек едет. Видать, за вами, Мария Юрьевна. Исповедоваться бы вам и причаститься. Может, ваш час пришел…»

Марина вжалась в холодную стену башни, как будто уже представляла, как завтра или уже сегодня ее будут отрывать от этих стен и тащить навстречу смерти. А может, это избавление? Ведь там, на небесах, ее встретят Янек и Димитр, и ее последний рыцарь – Ян Заруцкий?

– Кому мне исповедаться? – быстро шепнула она послушнице. – Здесь нет ксендза, а в вашу веру я не переходила…

– Даже когда царицей на Москве были? – не поверила девушка.

– Даже тогда.

– А сынок ваш?

– Его я по вашей, греческой вере окрестить позволила. И за это от меня поляки отвернулись. Наша церковь, католическая, мне Янековых крестин не простила. Да и не Янек мой мальчик. Ваня, Ванечка… Только на Москве его воренком зовут. Звали…

Слезы сами навернулись на глаза. Нет, ей нельзя думать о погибшем сыне. Иначе она сойдет с ума. Ни о чем нельзя думать… Только ходить от стены к стене. И считать шаги. Ровно четыре шага. Как у карлика или у ребенка…

– Вы молитесь, Мария Юрьевна. Господь живую душу завсегда услышит, – сочувственно сказала послушница.

– Разве ты не ненавидишь меня? – удивилась Марина. – Меня все здесь ненавидят.

– На Москве, может, и ненавидят, а наши, коломенские, жалеют. Говорят, вы несчастная. У вас сына убили. Упокой, Господи, душу безгрешную…

Тут смелая девушка неожиданно совсем по-детски зашмыгала носом и прижала к глазам край своего посконного передника.

Марина закрыла лицо руками. Опять встало перед ней то, о чем она боялась и не хотела думать. Лицо Янека в то страшное мгновение, когда его отрывали от нее. Янек, мальчик мой милый! Мальчик мой несчастный…

Послушница смотрела на Марину с глубокой жалостью. Вздохнула, но ничего не сказала. Пошла к двери.

– Как зовут тебя? – бросила ей вслед Марина.

– В миру Аленой Литвиновой звали. Меня сестры монастырские на постриг готовят.

– Я слыхала, что разорили ваш монастырь… Только не мои это люди были – даже если поляки. Я когда в Коломне у вас жила, грабить никого не позволяла. Ты должна об этом знать.

– Знаю, Мария Юрьевна, все так говорят…

– Благослови тебя Господь, Хелена!

Послушница вышла. А Марина вернулась к своей прерванной молитве. «Panie Jezu Chryste, zmiłuj się nad nami…[5] Может, скоро настанет час моего избавления или смерти? Господь Всемогущий, заступись за меня! Пусть святой Ежи станет моим последним рыцарем!»

История послушницы Алены

Алена Литвинова была дочерью коломенского дворянина, не богатого, но и не бедного, всю жизнь служившего московским государям за честь и за совесть, а не за имение. И ждала Аленку самая обычная судьба девицы честного дворянского рода: вышивала бы гладью, заплетала льняную косу до пояса, щелкала бы орешки да, глядя от скуки в окно светелки, мечтала бы о счастье. Пришло бы время, и посватался бы за нее кто-нибудь из местных дворян, или молодой молодец, или почтенный вдовец. Вышла бы Аленка замуж, нарожала бы детишек… А со счастьем – это как Господь произволит!

Но пришла Смута. Когда сел царем на Москве хитрый и безжалостный Васька Шуйский, отец Алены усомнился в том, что несчастный, с телом которого пьяная кровью и разбоем толпа расправилась так люто, был лжецарем, невесть откуда взявшимся бродягой. В те времена многие задавали себе вопрос: «А ежели он и вправду Димитрий?», но другие спрашивали про себя, а Федор Литвинов осмелился спросить вслух: в своем дому, за чашей, среди друзей и родни. И вопрос-то был задан как-то вскользь, словно нечаянно сорвался с губ, и каких-либо явных действий в защиту Самозванца или его супруги, а теперь вдовы, царицы Марии Юрьевны, Литвинов не предпринимал и даже не помышлял об этом, но все равно нашелся доносчик, который настрочил верноподданническое послание государю Василию I.

А между тем в первые дни царствования Василия Шуйского жители областей российских, не участвовавшие в избрании нового царя, видели в этой диковине дело сугубо московское, столичное. Коломенцы шептались между собой, что вот, мол, недавно извещали их из Москвы, что злодей и отравитель Борис Годунов свергнут подлинным царевичем Димитрием, а сына Борискиного Феодора никто на престоле видеть не хочет. А теперь же уверяют, что царь Димитрий Иоаннович – никакой не Димитрий, а обманщик, беглый диакон, расстрига, еретик и чернокнижник.

Извещают, что расстрига был наказан за свое злодейство и самозванство и погиб, но как именно погиб, никто не знает. Доподлинно известно только, что пьяная и буйная толпа надругалась над телом самозванца – сначала выволокла его на Лобное место со скоморошьей маской на лице и дудкой во рту, а потом сожгла несчастную плоть, растоптала кости, превратила их в пепел, а пеплом этим зарядили пушку, выстрелившую в сторону Польши.

Но кто убил царя Димитрия? Бояре? Дворяне? Стрельцы? Обезумевший московский люд? Ничего доподлинно не было известно. Передавали только слова вдовой царицы, инокини Марфы. Спросили у нее, сын ли ей царь московский, объявленный самозванцем и убитый, а она, несчастная, якобы ответила: «Раньше надо было об том спрашивать, когда он жив был. А теперь он не мой, а Божий». Странные слова – и ничего они не объясняли.

Кто же и как избрал новым царем князя Василия Шуйского, и вовсе не было понятно. Советные люди из областей в этом избрании участия не принимали. Говорили в Коломне, что новый царь сел на престол тайком от Земли Русской и избран был не советом всей земли, а только москвичами. Никто не знал, чему верить, но иные-прочие помалкивали, а коломенский дворянин Литвинов усомнился вслух, да при свидетелях, вот и постигла его злая беда. Простолюдинам за такие сомнения при Василии Шуйском языки рвали, а дворян – казнили. Вестимо, почему – их дело благородное, а простой человек может и без языка, но зато с головой по земле русской походить.

Может, донес на Литвинова кто из родни – уж больно жадно некоторые из них смотрели на его имущество. А может, и кто-то из холопов постарался и за мзду малую сбегал куда надо и шепнул одному из «больших людей» на ухо, что коломенский дворянин Литвинов сочувствует Гришке-расстриге, проклятому Самозванцу. Так или иначе, но пришли за Литвиновым ночью, выволокли силой, в одной рубахе, он даже с женой и дочерью толком попрощаться не успел. Жена в ту страшную ночь в глубоком обмороке свалилась, а потом крепко заболела, слегла. В Коломне Федора Литвинова и убили – куль на голову, и в реку Коломенку.

Аленкина матушка вскоре Богу душу отдала. Имение Литвиновых в казну забрали, а дочке одну дорогу добрая родня настелила – в монастырь. Сестры строго ее держали, в трудах и впроголодь, и на постриг готовили. Но силой постричься не принуждали. Может, жалели – сирота ведь Аленка, только Господь ей заступа, а может, и брезговали дочерью государева изменника… Поди пойми! В монастыре вообще коли не молились, то больше молчали, а если и говорили о мирском, то обиняком, не напрямик.

Одна Аленка всем правду в глаза резала – за то и на покаянии в холодной сиживала, и бита бывала, и работала вдвое против остальных – для пачего смирения. Грубели с годами труда нежные ручки дворянской девицы, а душа не смирялась. Дерзка была Аленка, ничего не страшилась. Вернее, научилась не страшиться. Поначалу-то страшно было до дрожи, до рвоты. Но она все повторяла, как от отца некогда слышала: «Трус от страха бежит, а смелый – идет на страх». И Аленка шла. Не для чего и не для кого было ей беречься. Одна на свете. Верила: Господь иных за смирение спасает, а иных – за правду! Авось, и ее в свой черед спасет. Ведь правда и смирение как-то неловко вместе живут, словно супруги, меж коими любви нет, одно обязательство.

Когда самого Василия Шуйского с престола свергли и в монахи постригли, Алена решила, что это возмездие за батюшкину лютую смерть. Потом смутные времена на Руси настали: второй Самозванец в Тушине объявился, и царица Мария Юрьевна его чудом спасшимся Димитрием назвала. Одни в то верили, другие – нет. А третьи говорили, что раз Мария Юрьевна не просто царевой женой была, а венчанной на царство государыней, то она может себе любого мужа избрать и через то прав на царство не утратить. Стало быть, кто есть этот второй Димитрий – неважно. Важно, что царица его в мужья избрала.

Только вот женщины на Руси никогда не правили – и не по нраву была государыня, да еще не русской, а польской крови, Боярской думе. Вспоминали матушку Грозного царя – Елену Глинскую – из Литвы родом. Сколько через ее регентство при малолетнем царе Иване бед было! С женатым молодым боярином Овчиной-Телепневым-Оболенским спуталась, а старые роды боярские не уважала!

Так что не захотели бояре в царицы Марию Юрьевну – воровской женкой, расстригиной вдовой ее назвали. Но она права свои уступать не хотела – в Тушинском лагере при втором Димитрии жила. А после Тушина и Калуги приехала Мария Юрьевна в Коломну, обреталась здесь в палатах кремлевских, за вдовую царицу ее почитали. Тогда Алена ее, как и все коломенские, часто видела: Мария Юрьевна и на прогулку выезжала, и к горожанам выходила. Красавица она была необыкновенная, но одета не по-московски, не так, как у русских цариц принято, а в польское платье алого бархата, что на солнце как огонь вспыхивало. Мальчик был у Марии Юрьевны: маленький, кудрявый, с ней к горожанам выходил, за руку материнскую крепко держался.