— Да будет вам! — сердито посмотрела на него Таня, сделав большие глаза. — Зачем вы?! Может, и не родители его там были… Еще не выяснили ничего, а выводы делаете!

— Тань, чегой-то не поняла я, зачем ты на парня ругаешься? — неожиданно заступилась за Иваненко бабка. — Чего он тебе выяснить должен?

— Да ничего. Потом поговорим, бабуль. Не при ребенке же…

— Ладно, разберемся, Татьяна Федоровна. Не сердитесь, — улыбнулся ей покладисто Иваненко. — Работа у нас такая — всех тонкостей обращения и не учтешь… Ну, пошел я. Бывайте здоровы, бабуля! Хорошо тут у вас. И у моей бабки в деревне так же все было когда-то… Беленько да чистенько…

— И тебе не хворать, мил-человек, — чуть склонилась в поясе бабка Пелагея. — Спасибо тебе на добром слове…

Закрыв за гостем дверь, она шустро подсеменила к дивану, на котором так и сидела ее героическая внучка, не сняв шубы и ботинок. Снять их все равно у нее и не получилось бы. Для этого надо было каким-то образом расцепить на шее маленькие ручки-клещики и оторвать от себя мелко дрожащее тельце ребенка, а это оказалось задачей нелегкой. Не отрывались от шеи ручки, и все тут. Будто заклинило их неведомой силой. Хотя почему неведомой? У нее имя есть, у силы этой, — перенесенным недетским ужасом она называется…

— Ну, маленький, ну отпусти ручки… — тихо увещевала она ребенка, ласково поглаживая по спине. — Я же никуда от тебя не денусь, я здесь, с тобой буду. Мы сейчас искупаемся, потом горячего молочка выпьем… Хочешь молочка, маленький? Как тебя зовут? Ты молочка, а я чаю горячего хочу…

— …Ага, и чаю, и молочка… — тут же на лету подхватила ласковые нотки из внучкиного голоса бабка. — А еще и с булочкой… У бабушки Пелагеи знаешь какие вкусные булочки? Слышь, как из кухни пахнет…

Так, припевая вдвоем и приговаривая, они потихоньку разжали на Таниной шее цепкий обруч, стянули с головы ребенка теплую шапку, повозившись немного с мудреными застежками под его подбородком. Слипшиеся и мокрые нежно-пшеничного цвета кудряшки тут же упали на бледный лобик, голубые глаза в светлых ресничках взглянули на бабку Пелагею настороженно.

— Не бойся, маленький… Это бабушка, она хорошая… — продолжала монотонно-ласково приговаривать Таня, осторожно расстегивая «молнию» на сине-красном пухлом комбинезоне. — Вот так, сейчас одежку снимем… Пить хочешь? Ты мокрый весь…

— Я сейчас водички тепленькой принесу, Тань… — метнулась на кухню бабка Пелагея. — И молочко кипятить на плиту приставлю. А может, ему кашу сварить?

Ни молока, ни каши спасенное Таней детище не дождалось. Напившись жадно воды из большой кружки, тут же заклевало носом, растеклось горячим влажным пластилином в Таниных руках. И заснуло, свесив с ее плеча пшеничную кудрявую голову.

— Бабушка, возьми его тихонько, уложи на мой диван… — прошептала она устало. — У меня уже сил недостанет…

— Тань, а чей он, интересно, парнишонка-то этот? — полюбопытничала бабка Пелагея, стягивая осторожно с ребенка влажную одежду и укутывая его поплотнее в мягкое одеяло. — Рубашечка-то на ём шибко уж хороша. И ботиночки справные, и крестик на цепочке золотой с белым камушком…

— Мальчик все-таки… Я почему-то так и подумала сразу, что это мальчик… — улыбнулась сама себе Таня, тяжело поднимаясь с дивана.

Голову опять сильно закружило, вдобавок отчего-то было больно ступить на правую ногу. И спина с трудом распрямилась, будто камушками острыми промолотил кто-то торопливо, пройдясь по каждому позвонку сверху вниз. Скинув на диван шубу, она медленно похромала в ванную, приволакивая за собой прямо на глазах разбухающую в голени ногу. Однако боль была не такой уж и нестерпимой, так, неудобство некоторое доставляла. Перелома, по крайней мере, точно нет. Надо перевязать покрепче, к утру пройдет…

А вот с лицом дело обстояло гораздо, гораздо хуже. Запекшаяся ссадина на виске и на лбу подсохла безобразной и безнадежной коркой, замешанной неумелыми стараниями сердобольной женщины на крови с йодом, к тому же в область этой ссадины попала и бровь, и ее потянуло слегка вправо и вверх вместе с веком, отчего лицо приняло совсем уж какое-то придурковатое выражение. Таня и так в красотках писаных никогда не числилась, как она сама о себе совершенно искренне полагала, а тут и вовсе ссадина эта окончательно попортила круглое и простое, как сытый румяный блин, деревенское ее лицо. Хотя если вот бабку Пелагею послушать, так красивше Таньки других девок на всем белом свете вовек не сыскать. И кожа у нее будто бы белая да вкусно-сливочная, и румянец свекольный во все щеку, и коса крепкая, и нога твердая и справная под ней выросла, и все остальные части тела тоже будто ничего… Ну так на то она и бабка, чтоб внучку свою хвалить. Может, в деревне Селиверстово Таня и числилась бы со всеми этими прелестями в каких-нибудь мало-мальских красавицах, а в городе с этим добром номер не пройдет. В городе другая красота в цене, прямо красоте деревенской противоположная. Да и отстала бабка от времени со своими понятиями. Нынче и деревенскую девчонку, бывает, от городской не отличишь. И костьми так же греметь старается, и майки те же до пупа носит, и штаны, до неприличия опавшие с худосочной задницы… Вообще, мода эта молодежная как-то мимо Тани прошла. Тетя Клава так ее с шестнадцати лет загоняла, что не до моды ей было — живой бы остаться. А теперь уж и вообще ни к чему ей худеть да модничать. Какие такие моды в двадцать семь лет? Ладно уж, и так хорошо. Какая есть, такая есть…

Вытащив шпильки из плотно заколотого клубка волос, Таня повела головой, давая им упасть на спину всей своей русой тяжестью, запустила под них руку и осторожно повела ладонью от шеи к макушке. И сморщилась тут же от боли. Ничего себе шишка, порядочная. Вон и пальцы в крови, обработать надо. Это хорошо еще, что железяка та угодила прямо в тяжелую волосяную фигу, которую она старательно изо дня в день накручивала на затылке. Спасла ее, наверное, фига-то эта. А она еще волосы обрезать хотела, вот дура была… Слава богу, бабка Пелагея этому всем своим существом воспротивилась. А то б, может, и в живых бы ее сейчас не было…

— Танюх, а шуба-то твоя того… Подпортилась маненько… — услышала она за спиной виноватый бабкин голос. — Иди сама посмотри, на спине вся красота скукожилась…

Распластанная по белому покрывалу бабкиной кровати шуба на миг показалась ей живой и от боли плачущей. Большие подпалины, словно кровоточащие раны, выпучивались из общего мехового организма, бросались в глаза и требовали Таниного к ним хотя бы сострадания. Она ласково провела по ним ладонями, пытаясь расправить скукоженные норковые то ли лобики, то ли брюшки, потом помяла слегка и снова расправила. Стянув шубу с дивана, накинула ее на скорбно примолкшую бабку Пелагею, отошла чуть подальше…

— Ой, да ничего, бабушка! Если сильно не приглядываться, так и не видно!

— Ну и ладно, ну и слава богу… — крутилась моделью перед Таней бабка. — Подумаешь, подпалины. Может, оно и задумано так? Для моды? Ничего, переживешь. И так походишь. Главное, что жива осталась.

— И не говори… — устало опускаясь на кровать, улыбнулась ей Таня. — Мне когда на спину эта горячая штуковина шлепнулась, я так перепугалась! Думала, все, сгорю теперь. От страха дернулась было, но поняла: сильно-то нельзя, подо мной ребенок лежал…

— Танюх, а откудова там парнишонка-то взялся, никак в толк не возьму? Гулял, что ли?

— Нет, бабушка. Он из машины этой выпал. Прямо мне под ноги и выпал. Представляешь?

— Что ж, значит, Господь тебе под ноги его кинул, чтоб спасла… — подумав, тихо вынесла свой вердикт бабка. — Неспроста это все для тебя случилось, Танька, ой, неспроста… А в машине-то родители его взорвались, значит?

— Не знаю, бабушка. Милиционеры все выяснят. Может, и родители его там были.

— Ишь ты… Сирота теперь, выходит, парнишонка-то…

Она склонилась над ребенком, и впрямь сиротливо свернувшимся под одеялом в маленький комочек, убрала рассыпанные по лбу светлые кудряшки. Он вздрогнул бледным личиком, будто собрался вот-вот заплакать, засопел часто.

— Ой, не трогай его, баб… — испуганно встрепенулась Таня. — Пусть спит. Постели мне лучше на полу, сил нету даже чаю напиться…

— Ложись-ка ты на мою кровать, девка. Давай раздевайся и ложись. А чаю утром напьешься. Я на полу лягу.

— Да как же ты на полу… — слабо засопротивлялась Таня.

— Ложись, говорю! — шикнула на нее сердито бабка Пелагея. — Еще спорит сидит…

Таня больше спорить не стала. Кое-как справившись с бабкиным покрывалом и горой подушек, провалилась, как в легкое облако, в мягкую перину — ее бабка тоже привезла с собой в приданое, и на миг показалось Тане, что провалилась она в свое деревенское детство. И пахло от перины тем особенным, настоящим деревенским духом — домашней чистотой, простиранной и отполосканной в быстрой речке простыней, просушенным на июльском палящем солнышке куриным пухом. И заснула она так же — будто в черноту провалилась. Не снилось ей в эту ночь ничего: ни плохого, ни хорошего…

Проснулась она на рассвете, в комнате темно еще было. Где-то в углу посапывала бабка, из кухни слышалась слабая мелодия утреннего российского гимна — шесть часов, стало быть. Приподняв с подушки голову, она глянула на свой диван и даже удивиться не успела, когда взвилась с него маленькая быстрая тень, тут же юркнула к ней под одеяло, и маленькие ручки-клещики тут же вцепились ей в шею. Она торопливо прижала к себе влажное тельце ребенка, погладила по спине, по головке, пошушукала что-то невразумительно-сонное в маленькое ушко. Тут же под бок ей полилось что-то горячее, растеклось быстро по простыне и рубашке. «Описался, — с опозданием догадалась Таня. — Вот же не сообразила я, надо ж было сразу его на горшок унести…»

Передвинувшись вместе с прилепившимся к ней тельцем на сухое местечко, она снова заснула, на сей раз некрепко и летуче. Вроде как задремала чуть. Вставать и менять простыню не то чтобы не хотелось, а просто бабку стало жалко. У нее на рассвете всегда сон чуток. Если проснется, не уснет уж больше. Пусть доспит…