Вообще, бабка Пелагея очень быстро в городской жизни освоилась. И к еде новой быстро привыкла. И к благоустройству квартирному. Поначалу, правда, все старалась водой запастись — не верилось ей, что она с утра и до вечера из кранов бежать будет. А к унитазу сразу очень уважительно отнеслась. Очень одобрила: «Шибко умный горшок, дай бог здоровья тому человеку, который его придумал». А потом еще и подружек себе завела. Сидела с ними на скамеечке перед подъездом, со страстью обсуждала жизнь живущего в доме народа. А как же без этого? Она ж тоже человек, деревенская бабка Пелагея, и без обмена информацией, как и без хлеба насущного, запросто погибнуть может. И в деревне своей она все про всех знала. И про нее все и всё тоже знали. А народ, в доме проживающий, пусть и не обижается. Подумаешь, посудачат немного бабки, помоют соседские косточки. Не котировки же валют да не новые цены за баррель им на скамеечке обсуждать…

В общем, жизнь общественная у бабки Пелагеи закипела ключом. И даже, как и полагается по всем естественным законам, разбился их маленький старушечий, но, как там ни смотри, все же коллектив на два противоположных лагеря. Одну его сторону составляли бабушки местные, в этом доме всю свою основную жизнь прожившие и в нем же и состарившиеся. Другую же сторону представляли бабушки приезжие, сердобольными детьми из других мест к себе на жительство да на достойное упокоение их уважаемой старости выписанные. И споры между этими лагерями разгорались нешуточные, иногда и до рукоприкладства почти дело доходило…

— …Ты погляди-ка на эту Лизку, Танюха, погляди только! — возмущалась за вечерним чаем бабка Пелагея. — Говорит, будто я из жалости у тебя живу, а она будто в своем дому хозяйка! Да какая она хозяйка, если дочка ее ни в грош не ставит! Только и ждет того, чтоб померла побыстрее, чтоб комнатушку ее занять. Ну и что с того, что я из жалости? В жалость оно всегда лучше, чем в тягость…

— Да не слушай ты никого, бабушка Пелагея! — увещевала бабку совершенно искренне Таня. — Я очень даже рада, что ты со мной. Что мы, плохо живем, что ли? Да замечательно живем!

— И то, и то… — согласно кивала бабка. — А Лизка еще и на Макарьевну сегодня взъелась, которую Ивановы с пятого этажа из деревни перевезли. Говорит, будто перевезли ее вовсе не из-за немощи, а чтоб деньги за проданный дом себе прихватить…

— Да это она от зависти, бабушка, — махала рукой Таня, прихлебывая горячий чай из большой кружки. — Ивановы, они не такие. Они и без того дома хорошо обеспеченные. Просто им бабушку жалко, да и любят они ее.

— Таньк, а я-то тебе и впрямь не в тягость? А? Не лукавишь ли со мной, девка?

— Бабушка-а-а-а… — тянула возмущенно Таня и хмурила сердито белесые бровки. — Чего говоришь-то, сама не думаешь…

— Да ладно, Танюха… Верю я тебе, верю. На завтра-то чего тебе постряпать? Напеку-ка я пирогов с капустой, на работу с собой возьмешь…

Пирогами бабкиными она и впрямь все хирургическое отделение закормила. Получались они необыкновенно вкусными, бабка умела как-то по-своему, по-деревенски тесто ставить — с молитвой, как она сама выражалась. Таня и в самом деле видела, как она пришепетывает что-то, колдуя над продуктами, и лучше к ней в этот момент и не лезть попусту. Врачи и медсестры уплетали те пироги за обе щеки да всяческие комплименты бабушке Пелагее просили передавать. Таня и передавала. И сама млела от этих комплиментов. Даже больше еще, чем бабка. Это потому, наверное, что очень уж хороший у них сложился коллектив в хирургическом отделении. Смена пролетала быстро, и усталости совсем не замечалось. Хоть и приходилось часами стоять за операционным столом. В эти часы Таня очень была сосредоточенна, будто не от хирурга, а именно от ее четких действий зависела жизнь беспомощного человека, распластанного на операционном столе. До того была сосредоточенна, что, казалось, все в ней этим средоточием заполнялось, снизу доверху, ни для чего другого места уже не оставалось. Только слух и острое чувство ответственности. Ей даже казалось иногда, что она наперед мысль хирурга успевает словить, до того еще, как эта мысль коротким словесным приказом обернется, и рука сама собой к нужному инструменту тянется. И еще ей казалось, что в тишине стерильной операционной всегда музыка звучит. Ну, не совсем, может, музыка, а фон будто такой особенный, музыке той сродни. Строгий такой и совсем не навязчивый, а наоборот даже, помогающий обрести нужное делу средоточие. И опытный врач-хирург, будто дирижер, руководит этим торжественным средоточием — строгой музыкой спасения человеческой жизни. Хотя часто она бывает и очень тревожной, музыка эта. А иногда так и вовсе трагической. Всякое в их деле случается… А после операции наступала усталость блаженная. Очень, очень хорошая усталость. Такая бывает, наверное, от чувства человеческой кому-то необходимости, от хорошо сделанного тобою дела… Ну как, скажите, чувствуя такую вот приятную усталость, умудряться быть еще и несчастливой? Разве это возможно? И с работы она идет усталая и счастливая, и бабка Пелагея ждет ее дома с пирогами… Везде хорошо, везде ее счастье караулит! Мало того — даже дорога с работы домой теперь для нее в одно сплошное удовольствие превратилась. В новой шикарной шубе-то. Оно, конечно, вроде как и без шубы хорошо было, но отчего-то очень уж захотелось ей в эту городскую нарядную толпу влиться. В один момент вдруг захотелось. Она даже помнит в какой. Стояла как-то на остановке автобусной и вдруг увидела себя со стороны — просто чудище деревенское. Пальто цвета не-разбери-поймешь, такие уж сейчас и не носит никто. После сестры Тамары ей досталось. На голове шапка вязаная до самых бровей натянута. На руках варежки грубые, овечьей шерстью пахнут. А дамочки вокруг красивые такие, в дубленках да шубах — загляденье одно. Вот тогда ей и запала в голову эта мысль — тоже шубу себе купить. Чтоб не хуже, чем у этих дамочек. Вот и купила. Все равно деньги эти, можно сказать, просто так ей на голову свалились. Там, на конкурсе медсестер, и задания-то были легкие совсем. И премиальных десяти тысяч рублей в аккурат на шубу хватило, специально они с бабкой Пелагеей на городской рынок за ней съездили. С цыганкой одной сторговались. Народу там было — тьма-тьмущая. Чуть не потерялись…

Таня вздохнула счастливо, подняла глаза в темнеющее февральское небо, улыбнулась благодарно — спасибо, мол, тебе, Господи… За все то счастье спасибо, что полными пригоршнями на меня сверху посылаешь. За то, что жизнь удалась. И на работе хорошо, и дома хорошо, и даже в дороге от работы до дома ей хорошо. А за шубу отдельное спасибо, Господи. Красивая такая. Трещит только, бывает, подозрительно, если в автобусной давке зажмут. Да это ничего, Господи, это не страшно. Можно и пешком пройтись, подумаешь. Она и любит вот так, пешком, с устатку, чтоб замерзнуть слегка, чтоб чаю потом горячего напиться вдоволь с бабкиными пирогами… А завтра еще и выходной, поспать подольше можно…

На этом счастливом моменте жизнь Тани Селиверстовой вздрогнула будто. Вздрогнула и поехала на обочину или крутой поворот дала — это уж с какой стороны посмотреть. Жать, конечно. А что делать? Коварно эта наша жизнь земная человеческая устроена. Несправедливо как-то. Окружит, к примеру, счастье человека плотным кольцом, и начнет он Бога благодарить за него, и вдруг будто обратным ходом и навлечет на себя неудовольствие Всевышнего. Спасибо, мол, говоришь? Благодаришь меня, да? Успокоился да расслабился ты в земном своем бытии? А вот на тебе за это, получай новые испытания, чтоб душа твоя трудиться над ними не уставала, чтоб работала изо дня в день, еще более совершенствуясь.

Видно, не разглядел Господь там, на небе, чего-то относительно души Тани Селиверстовой. Куда уж ей более и совершенствоваться надо было, в какую такую сторону, совсем непонятно…

Глава 2

Жизненный поворот в Таниной судьбе случился совсем недалеко от дома, уже в проходном дворе. Осталось миновать его не спеша, нырнуть под арку, и все. И уже дома, считай. И бабка Пелагея сидит на скамеечке у родного подъезда, судачит с товарками, и все остальное пошло бы своим счастливым чередом. И пройди Таня этим проходным двором чуть пораньше, именно так бы все и случилось. Этим самым счастливым чередом. Но Таня раньше не прошла. А оказалась, как говорится, в нужный момент и в нужном месте. Вернее, в том самом месте, где нужнее всего была, если соблюдать порядок Божественной этой справедливости…

Она вообще не обратила внимания поначалу на эту машину модерновую. Мало ли их теперь, машин таких? Примелькались уже. Ну, черная. Ну, большая. Ну, очень «крутая тачка», наверное, если говорить городским модным языком. Ну, едет лихо прямо на нее, так ведь свернет, наверное, места ей мало, что ли? А не свернет, так Таня ей сама дорогу уступит, она не гордая…

Машина, или «крутая тачка», или как там их еще называют, мало того что никуда не свернула, она и Тане ей дорогу уступить не дала. Развернулась прямо перед ней со страшным визгом, обдав с ног до головы вылетевшим из-под колес волглым грязно-серым февральским снегом. И выбросила, будто выплюнула ей под ноги, яркий сине-красный то ли сверток, то ли другой какой непонятный предмет. Заревев ярым быком и провернув по снегу нетерпеливо колесами, машина, чуть не снеся Таню квадратным своим лакированным боком, тут же рванула обратно под арку. Но выехать со двора так и не успела. Таня потом уже, вспоминая, как все это было, никак определить не могла очередности событий. Как ее определишь, очередность эту, если все происходит одновременно, в какую-то долю секунды? В ту как раз долю, когда ухо слышит страшный грохот, глаз видит взрыв, а еще этот глаз вдруг видит, что сверток сине-красный у нее под ногами отчаянно сучит ножками-ручками, пытаясь подняться из кучки серого снега… А может, никакой очередности и не было. А что было тогда? А черт его знает. То самое, наверное, которое внутри у каждого человека сидит и ждет своего часа, которое заставляет кидаться сломя голову в горящую избу, где спит ребенок, или прыгать в полынью прямо в одежде, или на амбразуру вражеского дзота бросаться, как поступил герой по имени Александр Матросов. Таня помнит, как восхищенно рассказывала в школе на уроке истории про его подвиг учительница. Только ведь это и не подвиг никакой, получается? Потому что она тоже теперь героиня, выходит? Вот уж глупость, прости господи. Никакая она не героиня. Она просто упала тогда в прыжке на это сине-красное, отчаянно барахтающееся в грязной куче снега, подмяла под себя поглубже и замерла, торопливо и неуклюже пытаясь прикрыть голову руками. Не успела, садануло-таки по голове чем-то тяжелым. Не смертельно, конечно, но очень ощутимо. А потом еще и на спину упало что-то большое и горячее, отчего вся брюшина сжалась от боли и страха, и пришлось заставить себя плечами передернуть, чтоб сбросить с себя поскорей эту жгучую тяжесть. Хорошо, что она послушалась и впрямь сползла со спины на снег. Потом что-то по ноге ударило сильно, потом снова в голову прилетело… И гарью несло. И кашлять очень хотелось, спасу не было. Только она боялась кашлять. А потом голова сильно закружилась. И вдруг не стало ничего, замерло все. И у нее все внутри замерло. Почернело, прокоптилось насквозь и ненужным каким-то стало, только хрипело чуть-чуть и булькало сквозь редкие вдохи-выдохи. Она вообще не помнит, сколько так пролежала, уткнувшись лицом в снег. Потом почувствовала, как чьи-то руки легли на нее, потрогали голову, ощупали всю, потом вверх потянули. И она никак не хотела им поддаваться, все цеплялась руками в то сине-красное, теплое и очень хрупкое, что лежало под ней все это время и тряслось мелко. А потом, когда приподняли ее чужие руки и попытались посадить на землю, это сине-красное вдруг зашевелилось шустро и само вцепилось ручками-клещиками ей в шею. Крепко так, будто намертво. И снова она почувствовала, как оно трясется мелко-мелко, будто дрожью исходит…