Деликатная Майкина сдержанность тем более трогала, что сама Майка, по подлинным ее словам, пережила подобное уже «сто раз». Уцелевший после стократного испытания человек должен был бы закаменеть душой и наблюдать страдания подруги с тихой, меланхолической улыбкой. Но, видно, многочисленные жизненные невзгоды не вовсе закалили Майку. Не лишили ее великодушия и чуткости.

Лежа с открытыми глазами, Люда думала о своих отношениях с Майкой. Они строились так, что Люда оказывала покровительство (не явное, но по внутреннему ощущению), а Майка покровительства не замечала и просто дружила. И вот, когда Люда оказалась в положении «сто раз» уже Майке знакомом, роли должны были перемениться… и не переменились. В подавленном, раздерганном состоянии Люда все равно смотрела на Майку сверху вниз, и когда поняла это, то удивилась. Она считала себя человеком эмоциональным, но в проявлении чувств сдержанным. Мнилась ей тут особая горделивая изысканность, которую она, разумеется, не стала бы заявлять публично, но в глубине души за собой признавала. Теперь явилось подозрение, что был это все самообман. За изысканной тонкостью чувств, за предполагаемым благородством натуры скрывалась холодность. Честно сказать, обыкновенная черствость. Непробуженность.

Соображение это пришло кстати, ибо главным, подавляющим Людиным ощущением стало теперь презрение к себе.

Сердце ее теплело от признательности к Майке, которая столько лет ее выносила и с необыкновенной добротой продолжает терпеть. Люда лежала неподвижно, лицом вверх, слезы скатывались по вискам на подушку.

— Ты спишь? — глухо повторила она.

— Нет, — без промедления отозвалась Майка.

Люда не тотчас сумела заговорить. Когда же начала, Майка поднялась, чтобы слышать. Тихий голос временами сходил на нет, но Майка почти не переспрашивала, только вздыхала.

Был уже второй час ночи, когда Майка сказала:

— Люд, но ведь два… это лучше, чем ничего.

Люда не ответила. Тогда Майка сказала:

— Люд, я тобой восхищаюсь.

— Вот как? Чем же тут восхищаться?

— Какой бы Трескин ни был, а Канарские острова, это Канарские острова… Я бы как-нибудь потом ему отомстила, но поехала бы. Тем бы и отомстила, что поехала.

— Соблазна нет — какая заслуга, — равнодушно отозвалась Люда. — Я не взвешиваю, не мучаюсь… Просто нет выбора. Вот и все. Понимаешь?

— Ясно, но непонятно.

— Я так устроена: нет и нет. Может быть, это ограниченность? Это не соблазн был бы, а насилие над собой.

Люда замолчала, молчала и Майка, словно последняя мысль заставила ее глубоко задуматься. За окном слышался приглушенный лай бездомных собак. Продолжалась там своя жизнь, полная волнений и страсти; отдаленный лай то уходил, пропадая, то вновь возникал — собаки возвращались гурьбой и снова начинали что-то делить. Сплошное дружное тявканье перемежалось рыком и взвизгами.

Прямо в окно светила покойная луна.

— Люда, — позвала Майка, точно зная, что Люда не спит, — а второй?

— Что второй?

— Не притворяйся, — сказала Майка. — Одного из двух можно выбрать. Если не придуриваться.

Люда ответила не сразу.

— Что значит: не притворяйся? Как я могу это все простить? И чего вдруг?.. Нет, никогда.

— Знаешь, — сказала Майка, — мне хочется чем-нибудь тебя треснуть.

— Тресни, — спокойно сказала Люда.

С подушкой в руках Майка встала на колени.

— Я тебя ударю, — предупредила она глухим голосом.

— Ударь.

Подушка обрушилась с похожим на всхлип хлопком. Люда вздрогнула от неожиданно сильного удара. Перетягиваясь через постель, Майка достала ее еще раз, потом соскочила на пол и принялась колотить в размах, в оттяжку, со страстью — по голове! Люда только закрывалась. Когда Майка бросила подушку, она измученно дышала.

— Все? — спросила Люда.

— Все! — выпалила Майка со злостью.

— Тогда давай спать.

— Давай! — резко сказала Майка.

Впрыгнула в постель, замоталась в одеяло и замерла сразу же. Недолгое время спустя Люда услышала рыдания.

Остаток ночи Люда утешала подругу.

40

Преследователи как будто отстали, больше не попадались Люде на глаза ни Трескин, ни Саша. Покидая после рабочего дня институт, она внутренне сжималась, ожидая встречи, — и обманывалась. Сомневаться, что Трескин появится, не приходилось — он по-прежнему складывал букеты к порогу квартиры на Некрасова, откуда сбежала Люда. Появится ли Саша, Люда не знала и, скорее всего, не хотела этого знать. Если бы можно было найти независимый и точный способ исследовать затаенные желания, то и тогда, вероятно, ничего другого обнаружить не удалось бы: не хотела. Помогла ли ей Майкина подушка или что другое, только душевное равновесие к ней вернулось. Безрадостное душевное равновесие, когда ничего в особенности не болит и ничего в особенности не радует. Но даже и это, тоскливое, спокойствие казалось ей после пережитого отдыхом.

У Майки она обжилась. Отношения с Майкой вступили в период полного и трогательного согласия. Николай Михайлович перестал надевать пиджак и вообще как-либо замечать Люду — это можно было считать признанием, он больше не отличал Люду от Майки и, нельзя исключить, даже от Алешки. Алешка перестал хихикать. Не смея притязать на особое, отдельное внимание к себе, он смиренно подсаживался и слушал, как Люда говорит с сестрой — от начала и до конца. Роль которого (конца) в силу необходимости неизменно брала на себя Майка: рано или поздно она выталкивала Алешку за дверь. И Люда начинала понемногу завоевывать доверие Екатерины Васильевны. Сначала Люда добилась права вымыть посуду, затем была допущена к резке овощей, а потом и к другим сложным операциям.

Однако в пятницу все рухнуло.

Люда с Майкой пробежались по магазинам и заявились домой поздно. Пока они переобувались, в прихожую вышла Екатерина Васильевна. Она как будто имела что-то сказать. И хотя прежде Люда нередко ошибалась, полагая, что улавливает такое намерение, на этот раз выражение растревоженности в лице Екатерины Васильевны действительно предвещало содержательную и актуальную речь.

— Приятный такой молодой человек. От фирмы. Вежливый… — заговорила она и, испугавшись сказанного, запнулась.

Люда осознала смутивший ее еще на пороге аромат духов… или хорошего мыла… слишком резкий, не то парфюмерный, не то медицинский запах, тот настоявшийся спертый дух, который встречал ее у порога квартиры на Некрасова. Это были розы.

На столе в гостиной одуряющих размеров букет. Плотно упакованный куст в пластмассовой корзине. Куст этот, свежая листва и бутоны, впитал силу полуденного солнца, которая расточала теперь себя дурманящим эфирным духом — нестерпимым в полутемной квартире.

— Это же Трескин! Мама, как ты могла?! — начала заводиться Майка и осеклась, взглянув на Люду. — Ты вся… кипишь, — растерянно произнесла она.

Щеки Люды приподнимались, как подходящее тесто.

— Не бойтесь, — проговорила она дрожащим голосом, — это у меня уже было. Это пройдет. Это… наверное, розы. Да, это розы. Аллергия такая.

Однако она стояла в растерянности, не зная, что предпринять и куда кинуться. Они тоже этого не знали и глядели с испугом.

— Да, — беспомощно сказала Люда, — лучше их вынести. Убрать. Совсем.

Через мгновение неведомо откуда взявшийся Алеша выволок корзину на балкон, и донесся приглушенный, смазанный звук — просвистев в воздухе, розы плюхнулись наземь.

«Скорая помощь» приехала минут через двадцать.

— Все болезни от нервов, — обозначив улыбку, сказал врач, уверенный в себе плотный мужчина лет тридцати. Врач третировал болезнь, как и саму Люду, с заметным оттенком пренебрежения.

— Выбросьте все из головы, — сказал он, уже выписывая рецепт. И на вопросительный Людин взгляд пояснил: — Вот это все: страдания ваши. Как правило, крапивница проявляется на фоне эмоционального напряжения. Это вас любовью, как потом, прошибло, — то ли пошутил, то ли всерьез сказал он. — Ну а непосредственно, что вызывает? Все, что угодно: ветер, холодная вода, свет. Розы? Гм… Пусть будут розы. Можно и розы. Если розы — не подходите к розам. А главное, выбросить все из головы! Поверьте женатому человеку, они все того не стоят.

— Кто? — коротко спросила Люда. Из-за своего безобразного лица она стеснялась разговаривать.

— Ну эти, ваши… — небрежно махнул он. — Любовь из головы выбросить — и все будет в порядке. Больше спите, гуляйте с собачкой. Это полезнее.

Лекарство, которое он ей выписал, было димедрол — снотворное.

Люде захотелось домой. Через час припухлость сошла на нет, Люда стала собираться и несмотря на уговоры решилась ехать.

От троллейбусной остановки мимо развороченного строительного котлована, где за неделю мало что изменилось, Люда прошла вглубь квартала. Между домами легла тень, но сумерки по-настоящему еще не наступили.

Саша ждал ее не у подъезда, а на пригорке возле низкого заборчика детского сада, откуда ему был виден и подъезд, и подходы. Он оставил заборчик, как раз когда Люда его заметила.

Ноги ее одеревенели, она стала сознавать каждый шаг — именно потому, что не глядела на Сашу и старалась о его существовании забыть. В какой-то степени это ей все же, по-видимому, удалось — иначе чем объяснить неожиданное замешательство, которое выказала она, когда у самого подъезда Саша возник перед ней въяве. Вспрыгнуло и застучало сердце.

— Я вас все время ждал, — сказал он, протягивая розы, — но без цветов ждал, и вы не приходили. А сегодня с цветами… вы пришли. — Он говорил громко, чересчур громко, и на последних словах замялся, через пень-колоду довел свою речь до конца.

Люда взяла тонкий букетик роз, несколько штучек в целлофане, взяла, скорее, бессознательно, чем с заранее обдуманным намерением. С розами в руках ей осталось сделать пару шагов до большого ржавого короба на колесиках, который выкатили из мусоропровода к проезду. В мусор розы она и кинула — на ходу, не остановившись, и прошла в подъезд.