Прикосновение к волдырям казалось кощунственным действием, словно она трогала нечто стыдное и запретное.

От страха Люда просто забыла, что можно вызвать «скорую помощь». Когда она уверилась, что не умирает, главное побуждение ее было спрятаться.

Разложение… начавшись изнутри, выходило наружу, она разлагалась.

Что-то омерзительное она совершила.

Или это совершили над ней.

Путаясь от волнения, Люда надела майку и, чтобы не видеть тела, отошла от зеркала. Сделала несколько кругов по комнате и тогда вышла в прихожую, но и там нашлось зеркало… Ужас этот ей не приснился, он возвращался отражением.

Раздался звонок. Теперь это не имело ни малейшего значения. Под действием гнетущего беспокойства и потребности двигаться, не понимая зачем, она подошла к окну. По двору уходил Саша, и тренькал звонок. Этого не могло быть, и это было, но все это не имело ни малейшего значения. Они не существовали для нее, как она не существовала для них, только они, Саша и Трескин, еще не знали этого и домогались ее внимания, не подозревая, какое страшное действие оказало бы на них это внимание.

Ей захотелось умыться. Совсем. Смыть безобразную оболочку водой и мылом. В ванной она пустила теплую воду и начала осторожно смачивать лицо.

Где-то время от времени с нудным однообразием напоминал о себе звонок.

Зеркало висело тут же, под боком, зеркало не давало ей обмануться, но она не оставляла своего занятия — все поглотило исступленное желание очиститься. Пустив сильную струю, чтобы наполнить ванну, она быстро разделась и погрузилась в мягко обнявшее ее тепло. В зеленоватой воде продолжала она лежать, почти не двигаясь, когда обнаружила, что припухлый живот ее спал и тело как будто бы обрело собственные очертания. Обильно расплескивая воду, она потянулась к зеркалу — появилось лицо! Щеки горели розовым румянцем, но были это прежние ее щеки.

Это походило на чудо. Или на какую-то дурацкую издевку, словно кто-то задумал ее испугать, окунул с головой в страх и выдернул. Отлежав в теплой воде еще с полчаса, Люда не нашла на себе никаких следов проказы. Она поймала себя на том, что оглаживается перед зеркалом — наслаждением стало самое ощущение тела, чистого и ловкого.

Одевшись, Люда решила, что сегодня же, едва вернется мать и можно будет с ней переговорить, уйдет из дому. Замысел этот являлся ей неясной возможностью и раньше, но раньше в бесчувственном состоянии простая перемена места представлялась ей еще одной бессмыслицей в бессмысленном ряду всех прочих. И верно, что-то переменилось, раз преисполнилась она намерения бежать, верно, появилась надежда спастись — ведь бегство это все же спасение.

— Что ж, будешь звонить каждый день, — сказала ей вечером мама, не слишком настаивая на подробностях. В словах ее слышалась та покорная рассудительность, которая и радовала Люду в последнее время, и пугала.

А Майка приняла ее в свои объятия.

— Ты исхудала! — заявила она, торопливо отстраняясь за первым же поцелуем. — На тебе лица нет!

— Может, приляжете сразу? — в виде чрезвычайно робкого предложения сказала Майкина мама — очень маленькая сухонькая женщина с обеспокоенными глазами. Она только что оторвалась от плиты: на кухне с громким ожесточением что-то шкворчало. И это надо было признать чрезвычайным явлением, приняв во внимание, какая маленькая и незлобивая женщина произвела такую бурю.

Отец явился из гостиной, где гремел телевизор. Лысый человек с утопленными в круглой голове чертами лица. Мягкие обтрепанные штаны, неведомо как державшиеся под пузом, и ветхая майка в дополнение к брезгливой складке губ создавали законченный образ тирана в шлепанцах. Он выразительно хмыкнул, услышав предложение немедленно уложить гостью в постель, однако от замечаний на первый раз воздержался. Он смотрел на тоненькую Люду с сомнением, словно пытался соизмерить в уме необыкновенные душевные страдания, о которых уж заранее был поставлен в известность, с никчемными Людиными статями. Сомнения свои Николай Михайлович опять же не высказал, а немного погодя, позднее в тот же вечер, показался в мало помятом пиджаке — из уважения к девичьей стыдливости Люды. Стеснявший Николая Михайловича пиджак, который он надел прямо на линялую, в прорехах майку, привел его в отрывистое настроение, которое заставляло домашних держаться поодаль.

Младший Майкин брат, здоровенный обалдуй с розовым, не бритым от рождения лицом (что было уже заметно), начинал безудержно ухмыляться, едва задевал взглядом Люду; должно быть, он и сам сознавал неуместность преждевременного веселья, потому что старался изо всех сил взглядом на Люду не попадать.

— Ну, воспитанный, возьми сумку! — прикрикнула на него Майка.

Подруга провела Люду в крошечную комнатку с розовыми обоями и розовой, овально вырезанной занавеской на окне. Одним беглым взглядом Люда подметила, что в спаленке царил тот необыкновенный порядок, который редко бывает на исходе дня, если спаленка вообще обитаема.

— Здесь я живу, — объявила Майка с торжественностью, которая делала честь ее чувствам, но вряд ли оправдывалась самым характером сообщения. — Теперь это и твой дом, — закончила Майка.

За спиной у Люды что-то оглушительно фыркнуло.

— А ты что тут делаешь? — нахмурилась Майка, обращаясь за Людину спину — туда, где фыркнуло. — Марш отсюда, воспитанный!

— Еще чего! — отозвался воспитанный.

Майка не спускала многообещающего взгляда, и вскоре подействовало — дверь хлопнула. Майка тотчас переменилась, в ухватках ее и в голосе явилась особая бережная ласка. Уговаривая садиться, она подталкивала Люду к кровати.

— И ничего не рассказывай, ничего! — самоотверженно заявила Майка. — Ничего! Это нужно пережить! — Полненькое, налитое личико ее разгорелось от святого волнения. — Молчи и переживай! А то я просто уши заткну. — Она показала, как это сделает, если необходимость появится: взяла на изготовку указательные пальцы и приставила их к вискам. (Тут, видно, произошла простительная путаница: нечаянно подвернулся Майке известный жест, который с легким «кх!» обозначает обыкновенно самоубийство — двустороннее в данном случае.)

Как ни была Люда занята собой, погружена в собственные несчастья, она не утратила все ж таки здравый смысл настолько, чтобы не замечать нелепости всей этой несколько комической суматохи. И в то же время в самой чрезмерности происходящего заключалось нечто такое, что приносило ей облегчение. Была она благодарна за заботу и суматоху, которая в другое время не вызывала бы у нее ничего, кроме смущения. В самом духе этой семьи с не совсем понятными ей отношениями имелось что-то такое, от чего страдания ее становились как бы… менее очевидными.

Она чувствовала, что глаза ее полны слез.

Не решаясь переступить порог, всунулся в дверь брат:

— А машина какая?.. Какая у него машина? — повторил он, широко ухмыляясь, — ведь принужден он был посмотреть на Люду хотя бы раз, если спрашивал.

— «Ниссан», — сказала Люда, едва поняла смысл вопроса.

Майкин брат перестал ухмыляться, сделался необыкновенно серьезен и, подумав, втянул голову обратно в прихожую.

— Я сама пережила все это сто раз! — Майка взяла ее за руку.

Люда вздохнула, она ничего не могла говорить, кроме самых коротких слов.

— А какого цвета? — снова приоткрылась дверь и сунулся брат.

Люда вздрогнула.

— Белого. Серебристого такого. Голубая.

— Серебристо-голубая, — значительно повторил брат. — У меня есть марки с машинами, показать?

— Еще чего! — взвилась Майка. — Скройся с глаз!

Брат скрылся, но стоило Майке покинуть комнату, оставить Люду без опеки, как он явился опять и таинственно поманил Люду в прихожую. Здесь, настороженно оглянувшись — не видно ли сестры, он открыл встроенный шкаф и показал девушке груду каких-то измазанных солидолом железяк: шестеренки, гнутые трубки и кольца. Это были запасные части к мотоциклу.

— Спицы, — немногословно говорил Майкин брат (звали его Алеша), показывая пучок металлических прутьев, которые действительно по всем признакам напоминали спицы. — Когда лесом, сук попадет в колесо — бац, нету! А у меня запас. Стекло от фары — если по щебенке, знаешь, как камни летят. Камешек из-под колеса — фиить, бух! Нету!

Люда согласно кивала. Хватало ей сообразительности, чтобы понять, какую опасность представляет собой езда по каменистым кручам, и что-то такое она сказала, но, похоже, невпопад.

— Цепь, — сообщил Алеша, с грохотом подтягивая звенья цепи. — Быстро изнашивается. Жара, пыль — вот это все трется. Самая гадость это — пыль и песок, сухой песок.

Люда присела на корточки, потрогала какую-то увесистую железяку и ничего другого уже не смогла придумать, кроме того, что смазка густая и… — посмотрела на кончики пальцев, — прилипчивая.

Алеша зарделся. С какой горячностью заговорил он тотчас о смазке! Как скромно, застенчиво, со свойственной глубоко чувствующим натурам искренностью обратил он внимание девушки на безупречно ровный слой солидола, который покрывал собственноручно подготовленные им к хранению фигнюшки (подлинное выражение энтузиаста!). И наконец Алеша позволил себе высказать уверенность, что не пройдет и полгода, много год или два, как он накопит достаточно денег, чтобы прикупить к запасным частям и сам мотоцикл!

Глубокое проникновение в сущность вопросов смазки, которое нечаянно обнаружила Люда, привлекло к ней Алешино сердце, весь вечер она ловила на себе его восторженный взгляд, взгляд задумчивый, удивленный, испытывающий…

Девушки остались одни, когда пришла пора спать. Майка хотела уступить гостье кровать, но после немалых препирательств Люда завладела все ж таки раскладушкой. Наконец, угомонились и стало тихо.

— Ты спишь? — не выдержала тишины Люда.

— Нет! — поднялась на кровати Майка. Подождала, не скажет ли Люда еще чего, потом замедленно опустилась на подушку.