— Нет, это слишком.

Брезгливо отшатнувшись, Люда пошла прочь. Подруга замешкала лишь на мгновение — испытывала она потребность выразить взглядом сочувствие, мерещился в этом взгляде вопрос и некое сожаление… Был это только миг.

И вот Саша был уничтожен бесповоротно. Но несмотря на это, из всего, что наговорила Люда, в памяти уцелели нечаянным образом только две фразы: «не обижайтесь» и «я не думаю о вас плохо». Едва ли после всего, что Саша уже совершил, можно было считать за труд задачу немножечко переставить слова так, чтобы они звучали сорвавшимся невзначай признанием: «я думаю о вас хорошо». Между тем и этим — думаю — не думаю — лежала, если признаться, бездна. Но бездны существуют лишь для того, кто склонен в них заглядывать.

За мостом Люда села в троллейбус, но Саша не собирался ее преследовать. Вместо того, чтобы гоняться за Людой, он вернулся к себе на улицу Некрасова, прошелся по дворам, где примерно предполагал дом Люды, и в самом деле нашел здесь «Волгу» — ребята Трескина тоже не зевали. Водитель околачивался возле машины; недолго выждав, Саша приметил и второго человека — не сложно было сообразить, из какого подъезда он вышел. Охранник, не закрывая дверцу, сел в машину боком и взялся за радиотелефон. Потом они уехали.

Саша решился войти в подъезд и начал подниматься, останавливаясь и осматривая двери. Скоро он понял, что мистическое волнение обманывает его. Стоило представить себе Люду, и он ощущал сердцебиение, мнилось ему наитие, способность прозревать сквозь стены. Однако он заблуждался и в одном, и в другом случае, это вскрылось с непреложной очевидностью на пятом этаже — Люда жила здесь. В маленьком тамбуре, объединявшем две квартиры, стояла на полу пластмассовая корзина с огромным букетом роз.

От Трескина, понял Саша.

В тесном закутке, рассчитанном только на то, чтобы пройти туда и сюда, застоялся приторный эфирный запах; махровые бутоны источали его каждым из сотен и тысяч розовых, белых, ярко-красных, крапчатых лепестков. Опавшие лепестки лежали вокруг голубой корзины на полу, истонченные края их слегка потемнели и съежились. Чудилось, что к тяжелому цветочному аромату примешивается сладковатый дух тления.

Саша положил пять своих тощих розочек к порогу, выключил свет и, выходя на лестницу, прикрыл дверь, чтобы мальчишки, если случится такая напасть, не испоганили Людины цветы.

Он спустился лифтом и на первом этаже, когда створки разъехались, столкнулся с Трескиным, который как раз наладился войти. Неприятная встреча откровенно поразила Трескина. Саша вышел, а Трескин повернулся за ним и упустил лифт.

Одинаково набычившись, одинаково держали они в карманах руки. Откинув в стороны полы пиджака, став от этого еще шире, обнажил белоснежную грудь со строгим, несколько даже траурным галстуком Трескин; Саше нечего было противопоставить этому отглаженному великолепию, но и он внушительно расставлял врозь локти. Не зная, что говорить, не решались они и разойтись. Что-то удерживало их друг возле друга.

— Что ты ей сказал? — спросил вдруг Трескин, обращаясь к Саше вскользь вдоль спины.

Саша пожал плечами. Трескин понял, вздохнул и немного погодя заметил:

— Да, что тут скажешь…

Снова пришел лифт, они посторонились, пропуская женщину.

— А со мной не говорит, — признался вдруг Трескин.

И так это прозвучало человечно, несмотря на все, что в действительности их разделяло, что вздохнул в свою очередь и Саша, испытывая сильнейший соблазн ответить чем-нибудь дружеским, чем-то таким, что стало бы примиряющим признанием их одинаково глупого и жалкого положения.

Он сдержался и молча повернул к выходу.

— А сюда не ходи, — крикнул вослед Трескин, — скажу ребятам — кости переломают!

38

Несчастье было столь велико, что когда Люда оправилась от первого потрясения и попыталась понять, что же она в действительности испытывает, попыталась опознать среди взбаламученных чувств отдельные ощущения, она обнаружила, что ничего определенного, кроме тяжести и стеснения в груди, не чувствует. Было бы легче, если бы она могла сказать про себя, что оскорблена, но этого не было. Должна была она испытывать стыд, но и стыд ее оказался какой-то вымученный. Она не находила в своей душе ничего такого, что можно было бы описать общепринятым словом. Жгучая обида, которая охватила ее в ту несчастную ночь, обратилась не вовне, не на людей и обстоятельства, а внутрь себя. Горячечная буря прокатилась опустошением и ушла, ничего за собой не оставив.

Но отсутствие чувств само по себе создавало мучительное по своему характеру ощущение пустоты. Пустота была там, где прежде предполагалось наличие гордости, самоуважения, способности к переживанию — предполагалась личность. Пустота эта странным образом сочеталась с тяжестью. Прежде Люда различала в себе богатство красок и оттенков, теперь остались два цвета: белый и черный. Белый был пустота. Черный — тяжесть.

Она не находила в себе потребности и даже простой возможности что-либо осмыслить. В конце концов, произошло еще не самое худшее из того, что вообще могло с ней случиться, — ее не стало и все тут. Ее не было. Она ощущала свое несуществование. Для того, чтобы осмысливать, просто для того, чтобы возвращаться к ощущениям памяти, нужно было бы для начала быть. Возвращение чувств неизбежно отозвалось бы острым приступом боли. Она боялась боли, потому что не знала, хватит ли у нее сил вынести эту боль с достоинством.

Она научилась избегать мыслей о Трескине, дома не подходила к телефону. А если Трескин попадался ей на пути, то не бежала прочь, а проходила сквозь Трескина, как сквозь пустоту, потому что и сама была пустота. А он не понимал этого и пытался заговорить.

Столкновение с Сашей впервые после гостиничной ночи причинило ей настоящую, резкую боль. Саша застиг ее врасплох; Трескин преследовал неотступно, про Сашу она почему-то думала, что он никогда уже не появится. Несколько дней, прошедшие после несчастья, были для нее бесконечным сроком, беспредельность эту Люда распространяла и на будущее. Трескин бесконечно ее преследовал, Саша бесконечно отсутствовал, она не задумывалась, почему так, она вообще не имела мыслей и все принимала как данность. Юра, которого она любила, распался на Трескина и на Сашу, соединить их было невозможно; присутствие одного означало отсутствие другого. Несчастье как раз и состояло в том, что никаким усилием воли нельзя уже было собрать Юру заново. Ту часть Юры, которая была Трескиным, она знала, но не любила, а ту часть, которая была Сашей, любила, но не знала.

Потому и любовь ее была такая же химера, как и сам Юра.

Где-то в глубине души Люда сознавала, что любила она Юру как бы… в счет будущего. То есть умственно. Сама себя обольстила, чтобы полюбить Юру, который в свою очередь представлял собой не что иное, как обольщение чувств, призрачное порождение пустоты. Пустой любовью она любила пустоту, и потому сама была пустота.

Столкновение с Сашей вызвало такую боль, как если бы она все еще сохраняла способность страдать.

Она научилась избегать мыслей о Трескине, теперь нужно было учиться избегать мыслей о Саше. Оказалось, что это не само собой разумеется — каждый из них требует отдельного и независимого усилия.

39

Иногда Люда выглядывала в окно. «Волга» с людьми Трескина во дворе — Люда уже знала их — вызывала преходящее, но не нужное беспокойство. «Волга» уехала, а в следующий раз Люда увидела Сашу все с тем же букетом роз; замедляя шаг и озираясь, он прошел к подъезду и перед тем, как скрыться, слепо посмотрел вверх, туда, где пряталась за занавеской Люда. В самом непродолжительном времени можно было ожидать звонка.

Звонка не было. Ожидание мешало Люде. Она отвернулась к стене, оставив за спиной безмолвное пространство большой квартиры с раскрытыми повсюду дверями. Звонка не было. Она почти не шевелилась, ощущая нарастающий зуд в теле. Лицо горело. И давно горело — теперь она это поняла.

Способны люди краснеть наедине с собой или нет, Люда краснела, то есть пылала. И это невозможно было объяснить никакой известной причиной, потому что лицо горело мучительно. Осторожно трогая щеки, Люда ощущала воспаление на ощупь, кожа стала горячая и будто дряблая… Неужели осязание обманывало ее?

Но то, что она увидела в зеркале, поразило ее так, что Люда не сразу, не в первое же мгновение испугалась.

Незнакомый с чудовищной рожей человек… Нет же, это была она, собственное ее отражение, зеркальное отражение того, во что она превратилась. Волосы не поседели, не изменились, не выпали — не постарели ни на одни день, все остальное уже не принадлежало ей. Глядело на нее белое в пятнах, раздавшееся вширь и одновременно обмякшее, утратившее определенность черт лицо. Глаза превратились в щелочки, придавая безобразной оболочке, под которой оставалась трепещущая Людина сущность, отстраненный вид. Все распухло и покрылось лепешками — плоскими блекло-белыми, словно они были наполнены прозрачной жидкостью, волдырями.

Пальцы мягко проваливались на вздутиях, так что страшно было нажать сильнее. А когда убирала руку, на щеке оставались вмятины.

— Мама родная!

Сердце обнял страх, в следующий миг она испугалась до дрожи, до потери самообладания.

Трясущимися руками Люда скинула майку и обнаружила, что проказа охватила уже все тело. На фоне красноватого раздражения расползались огромные волдыри.

Внезапно она сообразила, что Трескин чем-нибудь ее заразил.

Хотя… хотя неизвестно еще, существует ли в природе подобная зараза, страшная и губительная венерическая болезнь, которая сказывается так стремительно. Иначе эта болезнь была бы известна людям. Едва ли дело в Трескине, что-то в себе самой носила она страшно гнилое.

Однако непохоже было, чтобы она уже умирала. Ни головокружения, ни слабости в членах, ничего такого, что прямо бы предвещало наступление конца. Может, с этим живут долго. Уроды живут…