С Власом Малыгиным, артистом этого театра, однажды попала под дождь в открытом поле… Уже не помню, как нас туда занесло, кажется, был день Ивана Купалы, и мы пытались доехать до озера где-то во Фрязине или Фрязеве, оба корня слова от названий итальянских поселений, поэтому всегда их путаю. Кто-то расписал нам красоты этого озера, и Влас тогда с присущей ему мальчишеской беспечностью воскликнул: «А почему бы не съездить?» Хотя своей машины у него отродясь не было — не из ведущих актеров, на мою рассчитывал. А я почему-то не стала сопротивляться… Но по дороге ему приглянулся стог сена, судя по цвету, еще прошлогодний, всеми забытый, и Власу потребовалось приобщиться к крестьянской эротике. Он уговорил меня остановить машину и за руку вытащил в поле.

Собственно, это не составило труда, потому что, когда мы оказываемся с ним наедине, во мне начинает нарастать напряжение, которое только Малыгин и может прорвать, проникнув в меня. Это происходит так редко, что мы не успеваем надоесть друг другу. Чаще не встречаемся вовсе не потому, что я опасаюсь, будто ему приестся наша близость. На это мне как раз, честно говоря, плевать… Мне просто некогда. Да и ему тоже: артисту, которого держат на вторых ролях, приходится подрабатывать в нескольких театрах, на радио, на утренниках, свадьбах, да где угодно, лишь бы платили! Влас обаятельный и улыбчивый, он вписывается в любое общество, как хамелеон. Но, отчасти мимикрируя, все же остается самим собой, мгновенно выделяющимся из толпы, иначе не запомнят, не позовут больше.

Не интуиция (при чем здесь она?), а нечто идущее от низов естества подсказывало, что именно Власа Малыгина я встречу здесь первым, и он — тут как тут! — вынырнул из коридорчика, ведущего в администрацию театра.

— А, наконец-то! — воскликнул он, как будто мы виделись пять минут назад, а ведь больше недели не встречались. — Опаздываете, автор!

Выгнув руку, показываю ему маленькие часы. На моем подростковом запястье крупные смотрелись бы громоздко. Влас быстро целует мне руку:

— Точность — вежливость королев.

Губы у него всегда влажные, хотя он не имеет привычки облизывать их, как тот жлоб с телевидения. Мне мнится, что за секунду до этого Влас целовался с кем-то в темном кабинете. Имеет право…

— Никогда не чувствовала себя королевой.

— Да ладно! — знакомо тянет он, потом с огорчением добавляет: — Ты совершенно не умеешь врать. Каждая женщина должна хотя бы изображать королеву, если не чувствует себя таковой.

— Зачем? — Я и в самом деле этого не понимаю.

Вздохнув (за такой вздох надо гнать со сцены взашей!), Влас прошептал, даже не осмотревшись, как обычно:

— Вот за это я тебя и люблю. Что ты никогда не прикидываешься лучше, чем ты есть.

— Я и так замечательная, зачем мне прикидываться?

— Господи, какой у тебя голос! Такой низкий, спокойный, что сразу выдает бешеный темперамент! У меня просто мурашки бегут, когда ты что-нибудь говоришь. Скажи: сударь!

Я слегка картавлю, и Влас именно этим словом проверяет, действительно ли это я звоню, когда у него возникают сомнения. Он так и просит: «Скажи: сударь…»

— Уболтал, сударь!

— О! Вот! — он даже глаза закатывает и откидывает голову.

Шея у него крепкая и жилистая, как у Караченцова, которого я всегда обожала. Вот, кого я мечтала бы увидеть в придуманной мной истории. Когда он попал в аварию, места себе не находила, звонила в реанимацию каждый день. Хотя отдавала себе отчет, что больше не дает покоя страх, что этого актера уже не увижу в своем спектакле. Подло, но честно.

Возвращаюсь мыслью к Власу:

— Ты не забыл, что мы сегодня едем к Лере?

По глазам вижу, что забыл. Но тут мне его не в чем упрекнуть, я сама не понимаю, зачем сестре понадобилось приглашать Малыгина на свой день рождения. Мой boy-friend, о котором я ни на секунду не перестаю думать, как о явлении временном, ни в коем случае не входит в нашу семью, если именно ее хотела собрать сегодня Лера.

В полумраке театрального предбанника только на мгновенье проступает ее светлое лицо в солнечной дымке волос, но я успеваю рассмотреть его до крошечных ресничек по бокам, торчащих прямо, как у теленка. Маленькая моя… Глупая… Ей так хочется, чтобы у меня в жизни все было как у людей. Как у этих несчастливых, сбившихся в пары людей, ненавидящих друг друга чаще, чем любящих…

Никогда не понимала этого маниакального желания делиться: постелью, тишиной, ванной, телевизором… В моем холодильнике все для меня одной. В моей квартире звучит та музыка, которую я хочу слышать, и все вещи находятся там, где мне удобнее будет их взять. Хаоса и неразберихи мне уже хватило в детстве. И дележки тоже: «Эта кофточка тебе уже мала, теперь ее будет носить Лера». И реви не реви, что еще не мала, очередной одежки уже не видать… Магнитофона не было, за радиолу дрались — какую пластинку слушать. Даже странно, что я не возненавидела свою младшую сестру лютой ненавистью. Наверное, потому, что все же подчинила ее своему вкусу. Она и сегодня спрашивает у меня, что почитать, на какой концерт вытащить Егора. Бизнесмены, блин…

Когда в детстве ставили в нашем захолустном дворе самодеятельные спектакли по сказкам, которые были мною придуманы, я добивалась для Лерки главных ролей. Потом перестала, потому что играла моя младшая сестра бездарно, а хорошенького личика для моей героини мне уже было недостаточно. На какое-то время она замкнулась, обидевшись, разговаривала со мной сквозь зубы. Не приходила даже на спектакли, что мы показывали между двумя двухэтажными домами, водрузив занавес на бельевую веревку, натянутую между двумя кленами испокон веков.

Потом Лера отошла, снова примкнула к нашей доморощенной труппе, начала декорации придумывать, рисовать, реквизит собирать по свалкам. Я гнала вместе с ней нашего младшего брата Антошку, чтобы тоже работал, раз бесплатно спектакли смотрит. С остальных зрителей мы собирали по десять копеек — на нужды театра. Самыми нужными чаще всего оказывались торт с лимонадом или «Крем-содой», которую я любила больше…

Сегодня моей сестре исполняется тридцать пять, почти юбилей, поэтому Власу не отвертеться. Желание именинницы — закон.

— Зачем мне этот геморрой? — ноет он. — Может, я лучше поеду к тебе и дождусь там?

— И не думай.

— Зачем я ей там?

— Думаешь, я знаю? — Хотя знаю, конечно. Но произношу то, что способно без труда сломить эту петушиную натуру. — Может, она слегка влюблена в тебя?

У него сразу становится кошачий масляный взгляд. И он, дурачок, прячет от меня глаза, как будто не я открыла ему эту страшную тайну, которой на самом деле и нет. Хотя… От такой красоты да еще в доступной близости у кого хочешь голова закружится. Моя сестра тоже ведь живой человек…

Звучит привычное:

— Да ладно!

Но я понимаю, что уже уговорила его.

— Ну, если тебе так хочется, чтобы я поехал…

Я треплю его щеку, которая ближе к вечеру уже становится колючей. Но ему идет щетина, неожиданно темная при его светлых волосах.

— Не испогань мою пьесу, сударь.

Молоденькие артисты здороваются со мной с подчеркнутой уважительностью. Они надеются получить роли в будущих постановках моих пьес, которые уже намечены. Старые позволяют себе некоторую насмешливость:

— А, наш автор! Приветствую, приветствую!

То ли меня, то ли то, что я делаю… В первое время у меня что-то смещалось в голове, когда в метре от себя на лестнице или в каком-нибудь коридорчике я вдруг видела лицо с экрана, знакомое с детства. Человек-легенда, пребывающий в совершенно другой реальности, улыбается мне, чуть касается плеча: «Рад видеть!» Непередаваемые ощущения…

Старые артисты доброжелательны, им не нужно «давать звезду», они уже над нами, и одновременно среди нас. И это потрясает… Теплые, живые звезды, сошедшие на землю, чтобы согреть нас. Юные дурочки, полагающие, что главное — засветиться на обложке модного журнала, не обладают и тысячной долей той магической энергии, которую несет в себе настоящий талант. И они пытаются искусственно добавить себе блеска, на цыпочки приподнимаются, чтобы хотя бы себе показаться выше других. Жалкое зрелище… Душераздирающее.

Те знаменитые «монологи вагины», которые уже выслушал весь мир от лучших актрис, эти молоденькие дешевки сами стараются навязать каждому режиссеру, директору театра, завлиту, которого это давно уже не интересует в силу возраста. Даже меня уже пытались обхаживать, надеясь, что во мне проснется бисексуальность, и я начну им покровительствовать, специально под своих любовниц роли выписывать. Не вышло. Что поделаешь — люблю мужчин!

Мы обнимаемся с завлитом, стареньким евреем, бывшим главным редактором крупнейшего при советской власти издательства, которого перестройка списала со счетов в два счета. Каламбур жизни. Давида Ароновича я обожаю, хотя он всегда вызывает во мне пронзительное чувство жалости своей непомерной худобой, по-детски торчащими лопатками, неизбывной печалью глаз. Болтают, что у него какая-то опухоль, и долго Давид Аронович не протянет…

Я гоню эти мысли, не хочу представлять будущее, в котором на это место может прийти какой-нибудь молодой оболдуй, который начнет отвергать мои пьесы только потому, что никто из моих героев голышом по сцене не бегает и не матерится, как сапожник, а зрителю, мол, нужно именно это. Такое мне прямым текстом ответила немолодая, интеллигентного вида завлит одного из модных театров, правда, оговорившись, что сама она этого не одобряет. Но зрителю это, оказывается, интересно! Как будто зритель у себя в подворотне не наслушался до отрыжки…

С Давидом Ароновичем мы в культе языка едины. Хотя в приватной беседе за рюмкой чая оба иногда можем себе позволить… Но к театру у нас обоих отношение старомодное, как к храму. У меня с тех самых пор, когда еще мечталось выйти на сцену не после премьеры как автор, а актрисой, именно театральной, о кино не грезила никогда. Запах сцены до сих пор волнует до замирания сердца…