И он это делал с успехом. Когда-то Иза спросила меня, катаюсь ли я на лыжах. Я ответила отрицательно. Она спросила, вожу ли я машину, и на это последовал такой же ответ.

– Но почему? – удивилась она. – Такое удовольствие!

– Это разговор на три дня и три ночи, отчего я не катаюсь на лыжах и не вожу машину, – сказала я. По ее лицу я видела – она не понимает меня. – Ну, коротко говоря – просто мой муж все время боялся бы, что я сверну себе шею.

– А ты?

В ответ я рассмеялась.


Все изменилось мгновенно и без всякой подготовки. Так, будто я оказалась за рулем мчащегося автомобиля, не имея понятия при этом, где находятся тормоза. Будь дело только в болезни мадам де Турвель и не совпало бы с нападками на меня, принявшими массовый характер… «Ничего не предпринимай, – сказал мне Эдвард. – И не вздумай огрызаться – это самое ужасное в твоей ситуации». Он дал мне совет и снова нырнул в свою жизнь, которая все более усложнялась. Я осталась одна и решила защищаться. Возможно, если бы он стоял за моей спиной, моя защита была бы более эффективной. Так же как здесь: то, что за мной была Иза, ставило меня в определенное положение. Это помогло мне справиться с намного превосходящим меня по силе противником. В том мире я проигрывала.

Много лет назад я принесла рукопись «Повести о матери» в издательство. После прочтения редактор издательства – уважаемого, с традициями – сказал:

– Будь вы американской писательницей, я бы сказал, что вы написали бестселлер и вас ждут слава и деньги, но польской писательнице я скажу лишь, что в этой стране ее ждет тяжелая жизнь.

Тогда я его не поняла, сейчас понимаю как нельзя лучше. В Польше успех имеет горький привкус – всегда найдутся люди, которые захотят усомниться в нем, доказать, что он незаслуженный и в нем кроется что-то подозрительное. Того, кто хоть немного поднимется над толпой, обязательно хотят столкнуть обратно в польский котел. Так, как это описывал Ванькович, утверждавший, что в этой стране все завидуют всем. Здесь, в тюрьме, этого тоже не любят, но, по крайней мере, тут действует право сильнейшего, за ним последнее слово. Сильнейший просто нокаутирует слабого, как это делает по своему обычаю Агата. А там, за стенами, противник бывал порой неуловим, наносил удар из-за угла… Меня выставили у позорного столба и завязали глаза, ибо те, кто нападал на меня, чаще всего делали это не под своим именем. В какой-то момент я начала даже подумывать, уж не скрывается ли за одним из этих псевдонимов мой собственный муж. Кажется, это называется манией преследования…


Вместе с Маской исчез из нашей камеры и телевизор. Одно движение руки – всего лишь вынутый из розетки шнур – отрезало меня от того, что происходило за стенами нашего заведения. Разумеется, я могла бы вступать в контакт с тем миром, хоть изредка заглядывая в соседнюю камеру, где у одной из заключенных был цветной телевизор, или, в конце концов, читая газеты, которые хоть и с большим опозданием, но попадали в нашу библиотеку. Достаточно было только протянуть руку, однако я этого не делала. Моя изоляция постепенно становилась полной. Радио опасности не представляло, хоть и гремело весь день напролет в дежурке рядом с библиотекой. Передавали в основном музыку. Как только оно начинало что-то бубнить, его тут же переключали на другую станцию. Здесь радио – это был прежде всего шум – музыка, которую я не переносила. Классическая музыка, к сожалению, разделяла судьбу слова – ее сразу делали потише.

Что касается нашей русской, то Иза ошиблась только в одном. Лена жила во Львове, а не в Москве. Ее семья оказалась там в результате великого переселения народов, которое в свое время устроил Сталин. Она и правда была кандидатом юридических наук, то есть интеллигенткой, что в какой-то степени объясняло мгновенное понижение ее тюремного статуса. На долю яйцеголовых тут выпадала самая тяжкая жизнь. Мне действительно повезло. Ей, похоже, тоже, благодаря тому, что она опять попала в нашу камеру, где царили относительно человеческие отношения.

Во время наших посиделок за столом я выпытывала у Леночки о ситуации на Украине, что там у них с этой новой демократией.

– Какая там демократия! – махнула она рукой. – Глупее не придумаешь – вводить на этих пространствах то, что всегда было чуждо. Пускай Запад играет в демократию – у них перед глазами римский образец, у нас испокон века правили цари да бояре. И теперь таким царем стал Ельцин, который вбивает в голову этому дурню Клинтону, что он, Ельцин, демократ по убеждению. Для меня это обычный коммуняка, куда ему до царя. И у нас то же самое. Кравчук – бывший аппаратчик, таким и остался. Лозунги обновили, а методы прежние. Для народа ничегошеньки не изменилось, только жить стало еще тяжелее…

– Так и у нас так же, – сказала Агата. – Никогда еще не было столько горя…

– Было, – говорю я. – Только скрытого.

А Агата на это:

– Ну и хорошо. Чего глаза не видят, сердцу не жаль.

Леночка крутит головой.

– Пока люди не поверят, что может быть лучше, лучше не будет. Моя бабка постоянно на плите держит одну конфорку зажженной. Когда я ее спросила, зачем это, она отрезала – для экономии. На спичках. А когда я начала ей втолковывать, что это расточительность, она схватила карандаш, бумагу и подсчитала мне, что меньше заплатит за газ, потому что он дешев, чем за спички, которые недешевы, да еще и по карточкам. Ну и как при таком положении вещей может стать лучше? Лучше не будет, пока не появится кто-нибудь, кому люди поверят. Настоящий царь, а не такой, перекрашенный…

– Ну так и выведите себе царя в пробирке! – смеется Агата. – Возьмите какого-нибудь быка-производителя…


Я проснулась среди ночи от сильной головной боли. Со дня инсульта у меня часто бывают мигрени, мучает тошнота, а порой даже галлюцинации. Мне не хватало кислорода – в камере постоянно висел запах пота и непромытых тел, смешанный с идущим от параши смрадом. Просто невыносимо. Один из моих коллег-писателей написал как-то: «Попробуй– ка полюбить людей, когда, к примеру, едешь автобусом в июле и в этот автобус вместо пятидесяти человек, как положено, набивается сто пятьдесят…» Попробуй полюбить людей… А здесь это выглядело намного хуже. Я задыхалась, желудок подкатывал к горлу. И вдруг в моей идущей кругом голове забрезжила мысль: я живу!

Беседа с Изой

Дарья, можешь мне сказать, почему ты убила своего мужа?


Я могла бы ей ответить – хотела убедиться, что любовь между мужчиной и женщиной не может существовать без секса. Беда тому, кто этого не поймет вовремя. Я вовремя не поняла, и меня убедили в этом наглядно… То августовское воскресенье… С утра мы собирались поехать в Казимеж над Вислой на вернисаж нашего хорошего приятеля, можно даже сказать, друга. В последний момент Эдвард заявил мне, что мы едем втроем. При этом у него было довольно глупое выражение лица.

– И кто третий? – спросила я.

– Катька напросилась ехать с нами, – ответил он, избегая моего взгляда. – Оказывается, она обожает живопись Тадеуша, а если уж она что-то обожает, то тут ничего не поможет…

– Прекрасно, – ответила я.

Катька ждала нас у подъезда. Я увидала ее в ярких лучах солнца. Надо признать, что из нее выросла обворожительная женщина. Целый водопад слегка вьющихся волос падал ей на спину и плечи. Цвет их не поддавался определению, он играл, изменяясь на солнце, был каштановым, чтоб через минуту набрать оттенок густо-медового. Она небрежно отбрасывала их рукой, открывая лицо с чуть выпуклым лбом, огромными карими глазами и чувственными, как бы припухшими губами. На ней были белая блузка с открытым воротом и обтягивающие джинсы, кожаный ремень венчала массивная пряжка. Она была в сандалетах на босу ногу.

В машине Катька устроилась сзади. Сперва чувствовалось, что она несколько обескуражена нашей встречей, но вскоре девушка освоилась с новой ситуацией. От моего внимания не укрылось, что эти двое болтают между собой как люди, давно находящиеся в тесных отношениях. Непосвященному могло показаться, что это я оказалась здесь случайно и я, а не она – пассажирка в этом экипаже.

На вернисаже разносили спиртное. Катька охотно тянулась за очередной рюмкой и под конец приема прилично напилась. И висла на руке Эдварда, нисколько не стесняясь моего присутствия. Стоя рядом с ними, я чувствовала, как между ними пробегают искры возбуждения, несмотря на то что Эдвард сбрасывал ее руки. На них стали обращать внимание. Даже не будь она известной актрисой, в глаза все равно бы бросилась ее вызывающая красота. Итак, он ее одергивал, но без гнева или нетерпения, в этом была даже некоторая нежность. В какой-то момент я потеряла их из виду. И пошла искать. Забрела на задний двор дома, в котором проходил вернисаж. Там стояла поросшая диким виноградом беседка, внутри царил полумрак. Я застыла на пороге. Они не замечали моего присутствия. Поскольку совокуплялись каким-то бесстыдным, животным способом.

У девки до бедер были спущены джинсы. Упираясь руками о край дивана с продранной обивкой, она изящно оттопыривала свой фигуристый задок. Эдвард же, придерживая ее за талию, двигал телом все энергичней. Сопровождалось все это ее стонами и вскрикиваниями:

– Ох! Ах!

Я стояла как парализованная. Мне бы надо было потихоньку уйти и никогда не признаваться, что я их видела вдвоем. Но в тот вечер я тоже не отказывала себе в напитках. Алкоголь, шумевший в моей голове, толкал меня к действию. Шагнув в беседку, я схватила первую подвернувшуюся рухлядь – стул без спинки – и треснула им Эдварда по спине. Он мгновенно отскочил от девушки, а она, выпрямившись, посмотрела в нашу сторону. Джинсы у нее спустились до самых щиколоток и сковывали движения. Я охаживала ее стулом, а она, сжавшись, руками прикрывала голову. В тот момент я была готова убить ее.

Эдвард пытался остановить меня:

– С ума сошла! Что ты творишь?!

– А ты что творишь?! – орала я. – Подлец, потаскун! Ты трахнул бы свою собственную дочь, если б она у тебя была!