Одолев пару крутых лестниц, мы вошли в обиталище Осселя, куда я не заглядывал вот уже несколько месяцев — с тех пор, как там обосновалась упомянутая Геза. У меня создавалось впечатление, что Оссель намеренно держал меня от нее подальше, и сейчас Гезы тоже не было дома. Когда я поинтересовался у него, где Геза, Оссель уклончиво ответил, что, дескать, она вот уже несколько дней не показывалась — по его словам, ухаживала за теткой, которая занемогла.

Выставив на стол пару захватанных фаянсовых кружек, Оссель наполнил их обещанной можжевеловкой. Я же тем временем убрал покрывало с картины и прислонил ее к изъеденному жучком сундуку, на который падал свет заходящего дня, проникавший сквозь запыленное оконце.

Оссель, заметив мое недовольство, зажег керосиновую лампу.

— Ну и как? — полюбопытствовал он, дав мне обозреть полотно. — Стоящая картина? Или, может быть, даже ценная?

— Не могу сказать, — тихо произнес я и склонился над картиной, чтобы различить подпись художника. — Любопытно, — пробормотал я, — очень любопытно.

— Что такое? — Оссель, сделав внушительный глоток можжевеловки, звучно и блаженно рыгнул, после чего отер тыльной стороной ладони рот. — Ну, говори же, говори, мальчик!

— Обычно художник оставляет свою фамилию или в крайнем случае какой-то личный знак на полотне. Это объясняется профессиональной гордостью, да и коммерческими соображениями. В конце концов, любой художник заинтересован в будущих заказах. Стало быть, люди должны знать, чьей кисти тот или иной портрет либо пейзаж. Здесь же я не нахожу ничего похожего, хоть убей.

— Может, в этом случае художнику как раз нечем гордиться, — скептически заметил Оссель, опускаясь на стул, жалобно скрипнувший под его весом.

— Что-то не верится. Картина в самом деле недурна. Взгляни, как удачно выписан свет, падающий на лица детей, просто мастерски!

Оссель нагнулся над столом и, широко раскрыв глаза, взглянул на картину.

— Ну, знаешь, я бы так не сказал.

— То есть?

— Центральная фигура картины — сам красильщик. И, делая художнику заказ, он непременно должен был напомнить ему об этом. Так что уместнее было, если бы свет падал бы не на детей, а как раз на него самого. Твой художник — жалкий подмастерье. Не приходится удивляться, что и фамилии своей не накарябал.

Я метнул на Осселя полный возмущения взгляд:

— Да ты ни черта не смыслишь в живописи, Оссель. Именно этот свет и привлек мое внимание. Я считаю прием очень удачным — он заставляет сначала обратить внимание на детей. Они восхищенно смотрят на отца, и его образ от этого только выигрывает. Будь картина выписана в других красках, я без колебания приписал бы эту работу Рембрандту.

— Рембрандту? — Оссель отхлебнул можжевеловки и задумчиво почесал затылок. — Ходят слухи, что он совсем опустился. А разве он еще жив?

— Разумеется, жив. Однако последние три года дела у него ни к черту. Многие судят о его работах так же, как и ты, считая, что он не умеет писать. Но если хочешь знать, придет время, и он будет так же ценим, как Рубенс, или даже больше.

— И через тысячу лет не будет, могу спорить! — от души расхохотался Оссель. — Рембрандта в грош не ставят, как мне говорили, и вообще он уже несколько лет как обанкротился. Или, может, я ошибаюсь?

— Нет, ты не ошибаешься, он действительно остался без гроша. Даже свой особняк на Йоденбреестраат не мог содержать, так что вынужден был распродать все имущество. И перебраться в простой домик у Розенграхт.

— И все же жизнь в пусть нанятом, пусть даже маленьком, но все-таки доме ему по карману, а? — Оссель со вздохом обвел взором свои скудно обставленные покои. — Может, и мне стоило податься в художники…

— Насколько мне известно, мастер живет сейчас на наследство скончавшейся жены, он назначен управляющим наследством в пользу детей.

Оссель вновь наполнил свою кружку доверху можжевеловкой, а мою подвинул мне.

— Присядь и выпей глоточек можжевеловки, Корнелис. А то, глядишь, один всю ее вылакаю.

Я покорился.

— Рембрандту не сладко приходится, поверь, Оссель. Если принять во внимание, какой славы он достиг в свое время, он теперь просто заживо гниет.

— Ты говоришь так, будто только вчера с ним расстался.

— Вчера не вчера, но однажды мы с ним встречались. Незадолго до того, как наняться в Распхёйс, я просил его стать моим учителем.

— Твоим учителем, говоришь. Ну-ну, и что же из этого вышло?

— Да ничего путного. Он просто вышвырнул меня, да еще наорал, чтобы ноги моей в его доме не было.

Мои слова привели моего приятеля в такой восторг, что он даже поперхнулся можжевеловкой, выплюнув добрую половину на стол.

— Я-то думал, что ты художник от Бога, Корнелис. Но если ты так плох, что даже Рембрандт не пожелал с тобой связываться, то сунь лучше свои кисточки сам знаешь куда.

— Дело не в моих талантах художника, а в пороке Рембрандта под названием пьянство. Его дочь Корнелия попросила меня приглядывать за ним, чтобы он пил поменьше. И вот когда я однажды вечером попытался отобрать у него бутылку, он взбесился и выгнал меня вон.

— И правильно сделал! Его бутылка, хочет — выпьет ее, хочет — нет, и не тебе ему указывать.

— Но он уже успел опустошить целых две.

— Знаешь, после этого я готов его зауважать, — изрек Оссель, снова взявшись за кружку со спиртным.

Не желая продолжать бессмысленную дискуссию, я снова обратил взор на картину и стал рассматривать одежду детей и супруги красильщика. Мне бросилось в глаза, что на этом холсте в различных оттенках доминировала лазурь. Задний план, стена гостиной тоже были выписаны синевой, хоть и потемнее. И вообще, эта насыщенная синева, казалось, пронизывала всю картину, струилась из нее, зачаровывая зрителя.

— Не будь здесь столько лазури, я бы мог поклясться, что это Рембрандт.

— Почему? Он что, не любит синий цвет?

— Не знаю. Но за короткое время, что я общался с ним, не припомню, чтобы он обмакивал кисть в синюю краску. Он предпочитает белый цвет, черный, охряной и темно-красный.

— Может, эта картина принадлежит кому-нибудь из его учеников? — предположил Оссель.

Я невольно хлопнул себя полбу:

— Вполне может быть, ты знаешь, я как-то не подумал. Но какие ученики сейчас? Я был последним, и то исключением. Но раньше, когда его имя что-то значило, у Рембрандта от них отбоя не было.

В коридоре раздались неверные шаги, заскрежетал дверной замок. Мой приятель, внезапно сорвавшись с места, распахнул дверь настежь. Да и я поднялся из-за стола, готовый пособить Осселю расправиться с непрошеным визитером. Квартал Йордаансфиртель служил прибежищем всякой нечисти — бездомных бродяг, нищих. Именно этому району был обязан пристанищем один беглый гугенот-француз, убийца принца Оранского — может, грязные воды Принсенграхт вдруг пробудили в нем ностальгические воспоминания о былой родине. Так что здесь, в этом доме, вполне можно было рассчитывать, что к тебе ввалится какой-нибудь одурелый пьянчуга или один из тех субъектов, для которых ради пары грошей человека прикончить — все равно что муху раздавить.

— Геза!

Не успел Оссель произнести это имя, как я понял, кто та особа, что, держась за притолоку, стояла в дверях. И тут же отметил, что Геза вдребезги пьяна — она нализалась так, что даже не могла попасть ключом в скважину. Оссель втащил спутницу жизни в каморку и захлопнул за ней дверь.

Геза без сил упала на стул, на котором только что сидел Оссель, и не успели мы опомниться, как она, бесцеремонно завладев его кружкой, опрокинула содержимое в свою ненасытную глотку. Едва проглотив можжевеловку, она зашлась нескончаемым оглушительным кашлем. В первый момент мне даже показалось, что настойка оказалась слишком крепка для нее, но по исходившему от Гезы запаху перегара понял, что ошибся — за сегодняшний вечер это был явно не первый глоток. Розоватая от крови слюна и мокрота на столе говорили о том, что дела Гезы плохи.

— Чего приперлась? — не очень вежливо осведомился Оссель. — Ты же вроде ухаживаешь за больной теткой на Принсенграхт?

— Плевать я на нее хотела! Старая сквалыга вбила себе в башку, что если я унаследую от нее парочку гульденов, так она уже может помыкать мною как хочет. Кем угодно, но не Гезой Тиммерс! Там прибери, тут протри, потом беги за едой на рынок, а после торчи у плиты! И так весь день. И еще скулит, мол, где тебя черти носят. А я всего-то на минутку заглянула в «Золотой якорь» стаканчик пропустить. Вот я и решила послать ее куда подальше.

— Стало быть, в «Золотом якоре» околачиваешься! — заключил Оссель. — Лучше бы взяла да приволокла свою кровать в этот притон, и дело с концом!

— Ладно тебе! — окрысилась на него Геза. — Если уж кто и знаток всех притонов, так это ты и есть, Оссель Юкен.

Я невольно отстранился от стола — смрад изо рта Гезы был просто невыносим. Наверняка в ней сидело пять-шесть стаканов самого дешевого пойла. И я понемногу начинал понимать, отчего Оссель не показывал ее друзьям и сослуживцам.

Тут голова Гезы медленно повернулась ко мне. Так поворачивает голову птица, внезапно учуявшая жирного червяка.

— Чего уставился? И вообще, кто ты такой?

— Это мой друг Корнелис Зюйтхоф, — представил меня Оссель. — Вот, пригласил его на глоточек можжевеловки.

— Это хорошо, что ты его надумал пригласить. На глоточек. — Геза подняла опустевшую кружку и ткнула ее под нос Осселю: — Плесни мне еще немного, а?

— Хватит с тебя, пожалуй, на сегодня, Геза. Иди-ка приляг и поспи!

— Спать! — Геза, подумав секунду или две, решительно тряхнула головой. — Одной — ни за какие блага, — хихикнула она. — Еще, не дай Бог, помру со скуки. Может, ты присоединишься, Оссель? Или твой молоденький дружок? На вид он очень даже ничего, ну а в остальном…