Повернув в коридор, ведущий к камере Мельхерса, я еще издали увидел, что дверь камеры приоткрыта. Рядом на полу стояла тюремная миска с кашей — скудный обед заключенного. Оссель резким движением распахнул дверь пошире и первым вошел в крохотное помещение. Пройдя за ним, я встал рядом. Взору моему предстала неописуемая картина. За два года работы в Распхёйсе мне приходилось всякое повидать, но такое… Тут и у человека с нервами покрепче, чем мои, поджилки затряслись бы. Я сделал пару глубоких вдохов, чтобы подавить накативший приступ дурноты.

От респектабельного господина, каким был мастер Мельхерс до этого ужасного дня, не осталось и следа. Смерть наложила на его облик жуткий отпечаток. Окровавленные запястья были измочалены, словно побывали в пасти у хищника. Мастер лежал на боку, скрючившись, словно издохший зверь. В неестественно широко раскрытых глазах застыл дикий, животный ужас. На лице, в волосах, даже на зубах виднелась кровь, отчего они напоминали окровавленные клыки хищника.

— Как же он умудрился? — недоумевал Арне Питерс, качая головой. — Ничего же острого при нем не было, все отобрали.

— Посмотри на его зубы и поймешь — как! — ответил Оссель. Голос его звучал непривычно хрипло. Даже ему, повидавшему многое на своем веку надсмотрщику, видеть подобное раньше явно не приходилось.

— Откуда взялось столько крови? Непонятно…

— Ничего непонятного, отвратительно — другое дело, — бросил Оссель, поднеся запястье ко рту, словно собравшись вонзить в него зубы. — Вот так он и действовал.

Питерс невольно сглотнул.

— Неужели человек и на такое способен?

— Тот, кто прикончил жену и невинных детишек, и не на такое способен, — вмешался я и стал пробираться мимо стоявшего в дверях Осселя внутрь камеры, чтобы рассмотреть непонятный темный прямоугольник у задней стены.

— Видимо, боялся наказания, потому и пошел на самоубийство, — пробормотал Питерс.

— А может, сам решил наказать себя, — предположил я.

— Или просто свихнулся, — резюмировал Оссель, возложив мне на плечо тяжеленную ручищу, — он явно не желал пускать меня в камеру. — Арне, ты бы сбегал за начальником тюрьмы, что ли!

— Хорошо, — согласился Питерс и поспешно удалился.

Оссель, дождавшись, пока Арне исчезнет за углом коридора, вполголоса проговорил:

— Незачем ему это видеть.

Он указал на темный предмет, прислоненный к стенке камеры.

— Что это? — не понял я.

Оссель прошел в мрачный закуток, стараясь не ступить в лужу крови, в которой лежал почивший в бозе мастер-красильщик, и извлек картину в роскошной резной раме.

— Картина? — изумился я.

— Она самая.

При свете коптящих фитилей ламп, освещавших проход, я рассмотрел написанную маслом картину. На ней был изображен Мельхерс в кругу семьи. Художник запечатлел мастера в его лучшие дни, за богато накрытым столом. Рядом располневшая, но милая женщина наливает ему вино в объемистый, искрящийся серебром кубок. Слева от матери, устремив взгляд на родителей, стоят мальчик и девочка.

— Семья Мельхерса, они же его жертвы, — вырвалось у меня.

— Верно, Корнелис. Эта картина висела у него в доме.

— А как она очутилась здесь?

Оссель кивнул на труп:

— Он попросил доставить ее сюда.

— Попросил? — повторил я. — Но, Оссель…

— Да-да, я все понимаю, заключенным не полагается иметь в камере никакой домашней утвари или обстановки. Но этот красильщик в ногах у меня валялся, так ему хотелось видеть ее. К тому же…

— Что «к тому же»? — допытывался я.

— К тому же и десять гульденов мне карман не оттянут!

— Не спорю. Только странно все это!

— Что странного? То, что Мельхерс готов был выложить такую сумму, просто чтобы со скуки поглазеть на какую-то мазню? Ну, знаешь, может, он жаждал обрести в ней утешение. Или в последний раз увидеть, тех, чья жизнь у него на совести. А потом не выдержал и покончил с собой.

— Все возможно, Оссель. Но не это меня удивляет. Мельхерс как воды в рот набрал, только пытки и развязали ему язык. А тебе он ничего не говорил?

— Когда я вечером в среду принес ему еду, он неожиданно разговорился. Не о том, почему лишил жизни жену и детей, нет, об этом он и словом не обмолвился. Речь шла только о картине. Он попросил меня сходить к нему и передать его ученику, Аэрту Тефзену, чтобы тот отдал мне картину и заодно денежки. Я должен был незаметно притащить ее в камеру. Вот как все было.

В коридоре раздались чьи-то торопливые шаги.

— Пойду спрячу картину, Корнелис. И тут же вернусь.

Я оглянуться не успел, как Оссель уже исчез на другом конце коридора. Неудивительно, ведь он знал тюрьму как свои пять пальцев. Будь это иначе, разве смог бы он незаметно пронести такую махину в камеру Мельхерса.

На пороге появились Арне Питерс и Ромбертус Бланкарт. Еще пару мгновений спустя возник и Оссель.

Бланкарт, тщедушный, низкорослый человечек, всегда какой-то растерянный, просунул голову в камеру и тут же в ужасе отпрянул.

— Невероятно… быть этого не может, — пробормотал он и невольно взглянул на надсмотрщика: — Как такое могло произойти?

— И мы голову ломаем, господин Бланкарт, — ответил Оссель.

— Вряд ли тут что-нибудь можно объяснить, — помог я Осселю. — Самоубийство Мельхерса так же непонятно, как и совершенные им убийства. Наверняка спятил.

— Да, похоже, именно так и есть, — со вздохом облегчения, как мне показалось, согласился Бланкарт.

А мне, напротив, стало еще муторнее на душе. Странная догадка осенила меня. Мне вдруг подумалось, что за всем этим что-то скрывается, однако мне не хотелось узнавать истинные мотивы и его преступления, и самоубийства.

Глава 2

Портрет покойного

По завершении смены мы с Осселем вместе покинули неуютные стены Распхёйса, решив пройтись по Хейлигевег, где царило обычное для погожего вечера оживление. По мостовой громыхали груженые телеги, лавочники наперебой расхваливали свои товары, тянулись разряженные горожане, целыми семьями или парочками вышедшие на вечернюю прогулку насладиться августовским солнцем. В воздухе кружили чайки и цапли, будто дополняя идиллический пейзаж. Ничто не указывало на то, что всего несколько часов назад за толстыми стенами амстердамской тюрьмы некто ужасным способом покончил с собой. Пока что эта новость не вышла за стены Распхёйса, но уже завтрашним утром все жители Амстердама будут обсуждать ее в мельчайших подробностях.

Нет, не все, мелькнула мысль, стоило мне мельком взглянуть на неуклюжий пакет под мышкой у Осселя. Он завернул картину в серое тюремное одеяло.

Кивком указав на его странную ношу, я осведомился:

— Ты что же, собрался ее отнести в дом Мельхерса?

— Да, только не сейчас, пару дней побудет у меня, пока суматоха не уляжется. Ни к чему мне лишние заботы.

— Ладно. Хотелось как следует ее рассмотреть.

— К чему?

— Исключительно из любопытства, Оссель. Как ты помнишь, я тоже иногда беру кисть в руки.

— Только это не всегда приносит успех, — ухмыльнулся он в ответ, ткнув большим пальцем за спину. — Будь по-другому, ты бы не у нас на хлеб зарабатывал.

— Слушай, не сыпь ты соль на рану, — попытался я урезонить своего приятеля и невольно рассмеялся. — Все дело в том, что в этой стране куда больше художников, чем тюремных надзирателей.

Оссель дружески похлопал меня по плечу:

— Ну, Рубенс, тогда давай завернем ко мне. Что-то нет у меня желания разворачивать ее на глазах у всего города. К тому же я припас отличнейшей можжевеловой настойки. После всего, что выпало увидеть сегодня, мы с тобой вполне заслужили по доброму глотку!

Мы отправились в направлении квартала Йордаансфиртель. Мысли мои продолжали вертеться вокруг картины, и я упрекал приятеля за то, что ему пришло в голову притащить ее в камеру к убийце-красильщику.

Оссель скорчил недовольную мину:

— Ладно, хватит уже тебе пилить меня, Корнелис. Рассуждаешь, точно начальник тюрьмы. Может, метишь на его местечко, а?

— Признаюсь честно, от такого жалованья не отказался бы. Хотя стоит лишь представить, что ты всю жизнь обречен провести в Распхёйсе, так ужас берет.

— А чем тебе наш Распхёйс не угодил? — чуть обиженно пробормотал Оссель. — Я вот больше десятка лет в его стенах провел, и ничего, как видишь.

— Ты ведь еще и воспитатель.

— Не в первый день я им стал. Но я не жалуюсь. До того как прийти в Распхёйс, я тоже немало перепробовал, и отовсюду меня выставляли, едва у работодателей кончались денежки. А в Распхёйсе у меня твердое жалованье, хотя, честно признаться, могли бы платить и пощедрее.

Я испытующе посмотрел на него, но все-таки удержался от высказываний в адрес его доходов. Их вполне можно было бы считать более чем достаточными, не транжирь Оссель все деньги на спиртное и азартные игры. Причем налицо была любопытная закономерность: чем больше он пил, тем меньше ему везло в игре и, соответственно, тем скорее пустел его кошелек. К тому же его последняя пассия — сожительница по имени, кажется, Геза, тоже была не самым лучшим приобретением Осселя. Приятель не особенно распространялся о ней, но даже то немногое, что он в свое время поведал мне, указывало на то, что и она не прочь заложить за воротник. Геза страдала чахоткой, и Осселю регулярно приходилось оплачивать снадобья и лекарей.

Доходный дом, где он снимал жилье, был огромным и мрачным зданием. Стоило нам оказаться на его лестницах, в узеньких коридорчиках, как благостное настроение, дарованное прогулкой летним погожим вечером, как рукой сняло. Дом этот принадлежал владельцу фабрики по изготовлению инструмента, и тот явно не был расположен терпеть лишние убытки, предоставляя своим работягам сносный кров. Каждый штюбер[1], вычитаемый из жалованья рабочих, я уверен, доставался хозяину едва ли не задарма. Квартиры, куда иногда проникали солнце и свежий воздух, сдавались еше и таким людям, как Оссель, зарабатывавшим вполне пристойные деньги, но отнюдь не считавшим себя богатеями. В доме постоянно стоял запах сырости и гниющих отбросов.