Определилась ли она как-то в жизни или так и будет хвостиком у грузинского паренька?

— Теперь нас не спрашивают, — сказал Кулачев.

— Ну, спрашивать никогда не спрашивали, — ответила Наталья, — но общее понятие, правило, как надо, существовало. А потом его кошка языком слизала.

— Ты правильно сказала, — Мария Петровна поднялась на подушках, — общее правило было, а свое, личное, считали чушью. Теперь и общего нет, и личное понятие пробивается сквозь асфальт.

— И какое имя у асфальта? — насторожилась; Наталья. Она в этом доме всегда настораживалась.

— Бездушие, зло…

— А, это, — засмеялась Наталья, — оно. Маша, от дьявола. Бог лишает разума, дьявол отнимает душу. Что заслужили, то и получаем. А девчонка растет беспутная, не в смысле гулящая, а в смысле без пути. Вы, дорогие мои, маленьким занимаетесь, а большая от рук отбивается.

— Ты что-нибудь знаешь о ней? — спросил Кулачев.

— Ничего не знаю, но у меня какая-то тревога.

— Не бери в голову, — сказал Кулачев, — она была у нас. Деловая и энергичная.

«Нет, — подумала Наталья. — Не те слова и не тот тон. Она была тут, в результате Маша навзничь, а ты дома у плиты. Не хотите говорить — не надо. А вдруг бы я могла помочь?»

— Наталья гиена, — сказал Кулачев, закрывая за ней дверь.

— Что мы будем делать, Боря? — тихо спросила Мария Петровна.

— Ничего, — сказал он. — Пустой номер. Как он докажет, что это его ребенок? И что Алка знает? Может, Павел Веснин остался Елене должен две тысячи рублей.

Или она ему? Конечно, меня беспокоит Алка. Тут гиена права. Пошла к чужому человеку в дом. Ну и каково им после нее стало? Успокойся, Маруся. У нас с тобой сын, зарегистрированный по всем правилам и по воле его матери. Все. Девчонка просто сволочь. Прости меня, дорогая.

— Не прощу, — сказала Мария Петровна, — это я имею право на гнев, ты не имеешь. Она моя внучка, она дурит от сиротства. Мы ведь правда бросили ее на произвол.


Глаз совсем заплыл. Болела скула. «Если пойти и снять побои, то Кулачева можно забрать в милицию, — думала Алка. — Но бабушка останется одна и может рухнуть. Этого мне не надо. Она хорошая, просто попала в плохие обстоятельства. Не по своей вине, по незнанию. Поэтому пусть Кулачев сидит дома, она поедет к Веснину и скажет, что все предупреждены и он может ехать к своему сыну и забирать его. Он отец, а Кулачев дал ей в глаз за правду — значит, чует кошка, чье мясо съела. Я поступаю справедливо».

Пока она добралась до Весниных, уже был вечер. Павла дома не было, у него была встреча с геологами, давно назначенная. Тоня успокоилась, и маленький больше не плакал.

Алка позвонила в дверь. Тоня открыла ее на цепочку.

Увидев Алку, она тут же захлопнула дверь и ни на звонок, ни на стук ногой в дверь не отвечала. Опять заплакал ребенок. Алка спустилась во двор и стала смотреть в окна Весниных. Но ничего не было видно. Горел маленький свет. Она не знала, что делать. Но энергия ада не давала покоя. Она остановила мальчишку и попросила листок бумаги и ручку написать записку. Мальчик полез в ранец.

Листок был мятый, в крошках булки, ручку он не дал — «самому нужна», дал огрызок карандаша с едва видным грифелем. Алка писала на цинковом подоконнике окна первого этажа. Было высоко, косо, неудобно, но ничего подходящего не было.

"Ваш сын Павел, — писала она; — живет на улице Новослободская, квартира 29, в доме, внизу, пельменная.

От метро направо пять минут".

Карандаш на этом кончился. Алка положила записку в почтовый ящик. Доверия он не внушал, как и все остальные. У них был заброшенный вид, и возможно, что им уже не пользовались. Она попыталась достать записку, чтобы перенести ее под дверь квартиры или в замочную скважину, но записка хорошо, упала на дно и светилась в почтовом окошке.

«Захочет — увидит», — подумала Алка, хотя ее не устраивала такая неопределенность, ей хотелось стремительных действий и быстрой, как олень, справедливости жизни. Но пришлось ехать домой. Георгий был уже дома, он ездил только в библиотеку, лекции пропустил, ему хотелось поговорить с Алкой, его бабушка настаивала, чтоб он жил у нее, она говорила, что неприлично жить вместе с девушкой, на которой еще только собираешься жениться, но она говорила это каждый день, она молчала только сначала, когда умерла Елена. Сегодня бабушка сказала странные слова:

— Ты думаешь, что всегда будет только любовь? А будет столько разочарований, обид и даже ненависти. Семья не всегда может пройти через это. Любовь может. Но вы же размазали и любовь, и семью. У вас все сразу не правильно. А не правильность — зло, уродство.

Он стал кричать, на что бабушка сказала:

— Раньше ты этого не умел.

Георгий понимал, что горе не закаляет человека, оно его искривляет. У него слишком много потерь. Но у него ведь и приобретение. У него Алка. Но последнее время с ней что-то случилось, она не так пахнет, она не так светится. У него появился страх за нее. Надо бы уехать на время, но именно сейчас он набрал книг из библиотеки, ему нельзя отставать.

Алка пришла с подбитым глазом. Он стал выспрашивать, она ответила, что это ей орден в борьбе за справедливость. Он обцеловал фингал нежно, кончиками губ.

— Не выходи на улицу, пока я не найду тебе большие очки.

— Подойдут мотоциклетные, — смеялась она. Но правды так и не сказала. «Значит, есть вещи, которые даже мне нельзя сказать», — думал Георгий. Видимо, есть. Он ведь не рассказал ей о разговоре с бабушкой.

Вечером Алка обычно звонила Кулачевым. Такое было правило.

— Ты еще не звонила своим, — сказал Георгий, когда она вышла в ночнушке из ванной.

— Я у них была, — ответила Алка, накрываясь одеялом.

— Все в порядке?

— Отнюдь, — торжественно ответила Алка. — У них потрясение основ.

— Что ты имеешь в виду?

— Это будет завтрашняя новость, — сказала Алка.

— Я боюсь, — сказал Георгий. — Я люблю твою бабушку.

Она дернулась под одеялом. Она ведь тоже любила бабушку, но себе самой она сказала, что есть что-то выше любви.

— Нету, — в спину, прямо между лопаток выкрикнул Георгий. — Ничего нет выше любви.

Она сжалась в комок. Разве она сказала это вслух? Или мысленные слова можно услышать, прижавшись к спине? Потом она почувствовала мокроту. Этот дурачок плакал ей в рубашку, прижавшись к позвоночнику. Он сказал ей, что плачет из-за ее глаза. Но он-то знал, что плачет от другого. Что эта девочка, которую он обнимал и любил, уходила от него. Это было совершенно осязательное чувство, как будто роняешь яблоко. Еще минуту тому держал, оглаживал, а оно — раз! — и выскользнуло, подпрыгнуло и теперь катится себе по закону физики, а ведь только что было по закону чувства.

Он держал ее крепко-крепко, он удерживал ее выскальзывание, он оплакивал любовь и очень надеялся, что, когда завтра купит ей очки, этого ужаса просто не будет. Бабушка ведь говорила: может быть все, но любовь все победит.


Павел прошел мимо почтовых ящиков. Они не выписывали газет, не получали писем. У них даже не было ключа. Поэтому он просто не смотрел в их сторону.

Наверное, через неделю, а может, больше бумажку в дырочках заметила Тоня, выходя гулять с маленьким. Она мизинцем двинула бумажку, та легко изменила положение, и ее не стало видно совсем. Дома Тоня в ящике для гвоздей и всякой металлической дряни поискала, нет ли какого ключика. Не нашла ничего. Взяла гвоздик, спустилась, попробовала открыть — нет, не мастер она по таким делам. Мимо шла женщина, предложила свой ключик — «сто лет уже висит на колечке без надобности», но надо же! И он не сгодился, хотя, казалось бы… чего их разнить, ключи от почты?

В общем. Тоня для себя ничего не ждала, никто ей не писал. Да и с виду это не письмо, бумажка, но Павлу сказать надо — мало ли что? Потому что на этом «мало ли» вспомнилась та девчонка: может, сунула какую гадость, чтоб навредить.

Именно это заставило Тоню спуститься к ящикам еще раз с отверткой и тонким острым ножичком. Она раскурочила ящик и достала записку. И хотя мысленно она была готова к этому, сердце сжалось так, что кровь из него стала капать не в сосуды, а просто во все стороны, бессистемно. С этим бессистемно работающим, протекающим сердцем она и поднялась домой. Бумажку положила на видное место, на телевизор, куда Павел кладет часы и ключи, что не правильно, но она не делала замечаний по мелочам, она считала это дурным тоном. Что такое дурной тон. Тоня толком не знала: ну, дурной — понятно, тон — как бы тоже, но вместе — не очень.

Когда-то слышала, как кто-то сказал: это дурной тон. Запало. Понравилось. А главное — подходило к разного рода мелочам. Встрять в чужой разговор. Исправлять чьи-то промахи. Указывать на то, что не туда сел, не на ту вешалку повесил шапку. Вот и эту привычку класть на телевизор разную мелочь из кармана Тоня тоже считала дурным тоном, но еще дурнее было поучать. Она положила записку и села над кроваткой. И тут случилось невероятное: она увидела, какой у нее красавец сын. Ресницы длинные, лежат на щечках так хорошо, так мило, что даже она растерялась от этой красоты. Носик крохотуля, не курносый, не ноздрюшками наружу, а ровненький, как слепленный, щечки цвета необыкновенного, загорелой розы, например, но это очень приблизительно.

А ротик — такая сладкая ягодка, что Тоня испытала небывалой силы восторг, что это ее дитя, ее соками вскормленное, что это мордочка ангела к ее груди прижимается и тянет ее за сосок. Господи, счастье-то какое! Мой! Сын!

Сокровище. Это было такое удивительное чувство, что Тоня едва не захлебнулась им. Ничего ведь не испытывала раньше. Чисто автомат по имени мать. Накормить. Обмыть. Подержать столбиком. Положить на бочок.

Помнить, что их два. Сейчас же — упоение. Умиление.

Завертелся в простынке. Пукнул. А она вся изнутри до кончиков волос счастлива этим признаком жизни и здоровья. Сколько же счастья упущено, ведь сыночку уже шесть недель. Где же ты была все это время, раззява?