Надеюсь, он не приедет. Я еще не старуха, но чувствую себя развалиной. И хотя мне наплевать на свой внешний вид, все равно бы не хотелось, чтобы он видел меня такой. Но ответ на вопрос без ответа – ясен: он не приедет. Он всегда сторонился всех неприятностей, как мышь пытается увернуться от когтей кошки.

– Он не приедет. Знаю точно, он не приедет.

Я вспоминаю его в Сен-Леже после смерти Полины. Он был раздавлен ее смертью, но вскоре ему удалось похоронить эту боль глубоко внутри, и стало казаться, что Полины не было вообще.

– Он так любил Марианну, – говорит Гортензия.

Сегодня она возвращается в Версаль, чтобы вновь приступить к своим обязанностям фрейлины королевы. Ее жизнь, как и прежде, будет идти своим чередом, с Марианной или без нее.

В этом месяце приезжает юная дофина; супруг Дианы будет сопровождать ее во Францию. Жизнь, великая жизнь этого дворца, этого мира, будет продолжаться без участия Марианны.

Гортензия обнимает меня и обещает заходить почаще, когда будет в Париже.

– Мы должны… обязаны… быть ближе. Нельзя допустить, чтобы нас разлучили. Больше никогда. – Произнося эти слова, Гортензия плачет, и я знаю, что она говорит искренне.

Сестра права. Мелкие ссоры, глупая вражда – все это в конечном счете не имеет значения. Мы – сестры, мы должны любить друг друга.

Малышка Марианна начинает хныкать. Я беру ее на руки и ношу по комнате, показываю ей лежащий на зимней улице снег, нашептываю ей о том, что она сделает и увидит в жизни. Я смотрю в ее широкие, еще плохо видящие глазки. Она цепляется своими крошечными ручонками за мой палец, и мне вдруг становится так больно за не рожденных мною детей. Одному Богу известно, почему я не смогла иметь детей.

Я отдаю малышку няне. Диана негромко посапывает на кровати. Я тоже ухожу. Буду приходить часто-часто, буду заботиться об этой малышке, воспитывать, когда она вырастет. Колеса кареты тяжело идут по заснеженным улицам. Завтра отправлюсь в Сен-Сюльпис молиться за душу Марианны, и не будет больше в моих молитвах ни ненависти, ни злобы. Буду молиться за Марианну, за свою сестру, за женщину, которая причинила мне самую сильную в жизни боль.

Есть вещи в этом мире, которые нельзя простить. Да и не должны мы прощать.

Но я ее прощаю.

Я могу.

Гортензия

ПарижМай 1799 года

Входят две молодые дамы, как всегда чем-то недовольные и готовые к пререканиям.

– Но, бабуля, почему ты сидишь одна? И в темноте? Я каждый раз велю Софи раздвигать портьеры, и каждый раз мы приходим и застаем одну и ту же картину! – Елизавета, старшая из двух сестер, в свои двадцать лет любит покомандовать.

– Как здесь душно! – вторит ей Клара, усаживаясь на диван напротив моего кресла. – Бабуля, на самом деле не знаю, как ты это терпишь. Почему ты упрямишься и живешь в темноте? – У Клары ужасный простонародный акцент, она еще и шепелявит, напоминая мне немного ту женщину… забыла уже, как ее звали. Помнится, она носила лавандовый цвет. По всей видимости, такое жеманство и простонародная речь с вкраплением уличных словечек сейчас в моде.

Я молчу, в последнее время я вообще мало говорю. Всякий раз, когда мы заводим этот разговор, я им уступаю, но только пока они в гостях. Признаться, я предпочитаю темноту. В этой жизни я уже повидала все, что хотела увидеть, и теперь мне нравится полутьма. Я не боюсь привидений, поскольку единственные призраки в этой комнате – обрывки воспоминаний, всплывающие в моей памяти. Они носятся по комнате и прячутся за диванами, но совершенно безобидны для такой дряхлой старухи, как я.

Елизавета отдергивает тяжелые портьеры, отскакивает от окна, кашляет и смахивает пыль со своей розовой хлопчатобумажной блузки. Широкий пучок света, в котором кружатся пылинки, делит комнату надвое и освещает висящий над камином портрет Дианы. Она – единственная, кто разделяет мое одиночество; одна бровь вопросительно приподнята, и даже в темноте я знаю, что она рядом со мной. А в присутствии Дианы невозможно хандрить.

Эти молодые леди, мои праправнучки, приходят каждую неделю, полагая с присущей юности заносчивостью, что их визиты меня радуют. Думаю, что они вносят в реестр добрых дел свои милостивые посещения. Честно говоря, мне до них нет дела; они грубы и беспечны, ни намека на то изящество, которым обладали женщины в дни моей юности. Но мне кажется, что я должна быть признательна и за это, поскольку они – все, что осталось от моей семьи.

Дети мои давно умерли. Сын Фредерик ушел из жизни в возрасте двадцати двух лет – рана, которая все еще болит. Дочь моя тоже умерла молодой, в родах, как и моя сестра Полина. И малышка, которая убила ее – моя единственная внучка, – дожила лишь до двадцати четырех лет. Две ее дочери – все, что у меня осталось, но они носят имя своего отца, и в их венах течет слишком мало моей крови.

Стоит отдать им должное, они почтительны и, наверное, хотят поддерживать отношения с родными людьми, потому что остались сиротами: мать их давно умерла, а отца казнили во время Революции.

– Ну же, бабуля, – Елизавета устраивается на диване, комната сейчас омывается солнечным светом, – какие у тебя для нас новости? – Летом у нее свадьба, и я понимаю, что она, выйдя замуж, станет еще более несносной.

Иногда я всматриваюсь в их лица в надежде разглядеть черты своих сестер, но все напрасно. Младшая, Клара, своими манерами временами напоминает мне Диану – она так же смеется и качает головой. А когда Елизавета, скучая или на что-то отвлекаясь, накручивает на палец локон, она чем-то неуловимо становится похожей на Марианну.

Как же давно это было! Как быстро летит время!

Я вымученно улыбаюсь – это все, на что сейчас способна.

– Спасибо, милые мои, у меня все хорошо.

На самом деле это не так. Мне уже восемьдесят четыре, и все тело болит и ломит. Я пережила всех, кого знала в юности, и даже тех, с кем познакомилась в старости. Люди восхищаются моим преклонным возрастом или только делают вид, но никто не задумывается о моей душевной боли. Почему именно я должна видеть, как все, кого я люблю, умирают? Как тяжело скорбеть по стольким сразу! Почему одни, словно мотыльки, сгорают так быстро, а другие все коптят небо?

– А вы, милые мои, какие у вас новости?

Я, прикрыв глаза, слушаю Елизавету, которая щебечет о своей предстоящей свадьбе и грозится привести с собой своего кавалера. Клара рассказывает о платьях нового облегающего фасона, которые собирается носить летом. В своих глупых рубашках, которые они называют платьями, эти юные леди похожи на римлян.

Неожиданно я оказываюсь далеко от этой комнаты, далеко от лепечущих девушек. Мраморный двор в Версале. Облаченная в римские одежды, я вся дрожу от холода и нетерпения. Это было той волшебной ночью, когда Марианна познакомилась с королем, ночью, и все пошло наперекосяк.

– Когда-то я тоже была римлянкой, – думаю я и мгновением позже осознаю, что произнесла это вслух.

Елизавета наклоняется и снисходительно похлопывает меня по руке, потому что точно знает, что никогда не состарится и не станет такой глупой старухой, как я. Она изумленно смотрит на меня.

– Ну-ну, бабуля, не говори глупости. Ты не римлянка и никогда ею не была. Ты хорошо себя чувствуешь? Фрукты ела?

Моя служанка Софи приносит кофе и пирожные. Девушки разговаривают и едят одновременно, пьют кофе, стучат чашками, когда ставят их на блюдца. Кошмар! Мир стал груб и примитивен; иногда кажется, что распущенность в одежде и распущенность в поведении стали олицетворением всего самого гнусного, что есть в нынешней действительности.

Последнее время я часто о них думаю. О своих сестрах. Но мои воспоминания о них скорее приятны, чем печальны, хотя очень жаль, что их давно нет на свете. Все это было давным-давно, и мне кажется, что прошлая жизнь уже так далеко, что не верится, что я вообще ее прожила. У меня остались только письма, которые напоминают о том, что все происходило в действительности. В последние годы я особенно сблизилась с Дианой – после того, как остальные умерли, мы с ней прожили дольше всех. Первой ушла Полина, потом Марианна – обеих смерть забрала такими молодыми и так жестоко.

Луиза… Она умерла в день своего изгнания из Версаля. Но фактически ее смерть случилась намного позже, в 1751 году, после девяти жестоких лет одиночества и молитв. Я благодарю Бога за то, что она умерла счастливой. После смерти у нее на теле под простым платьем обнаружили власяницу, и мы поняли, что набожность ее – не каприз, а глубокое убеждение. Больше они с королем не встречались. Он, конечно же, узнал о ее смерти, но если и горевал, этого никто не видел. Жестокая кончина для женщины, которая искренне его любила, возможно, сильнее, чем все прочие.

После смерти Марианны необычная история Людовика XV и сестер Майи-Нель закончилась. Память о ней – и о нас, разумеется, – была быстро смыта стремительным потоком – этой прелестной мадам д’Этиоль, буржуазной рыбкой из леса, которая позднее стала маркизой де Помпадур и имя которой прочно вошло в историю. Она правила много лет, и Людовик любил ее до исступления. Он не хранил ей верность, нет, только не Людовик, не такой он мужчина, и ей пришлось повоевать, отваживая своих соперниц, в том числе, как это ни удивительно, еще одну Марианну де Майи, нашу кузину. Но вторая была лишь бледным подобием оригинала и продержалась не дольше, чем горит дешевая сальная свеча.

Когда умерла Луиза, остались только мы с Дианой, обе при дворе, и нам довелось пережить все перемены и потрясения. Малышка Дианы, наша новая Марианна, умерла, не дожив и до пяти лет. Из всех бед и страданий, которые выпали на долю нашей семьи, это, по-моему, самое жестокое. Ее смерть подкосила Диану, и я скорбела о ней: она была хорошей девочкой, в ее юной душе не было и грамма фальши. Она заслуживала счастья, в котором ей почему-то было отказано.

А Версаль не место для скорби.