– Слезай, Епитимий, – крикнул Иванов-Петров, скаля веселые зубы. – Тебе батюшка отпущение выдаст… – И добавил чуть тише: – И я сто плетей. Слезай, горлопан. А то завернем тебя в твой плакат и отправим малой скоростью на опознание. В лавровом венке.

– Что это такое говорит этот. Зачем грозится простому человеку. Чего… не шумит сильно. Играет и играет, все селу веселей. Зачем карой пужать, – зашумели в деревенской толпе.

– Эй, отец Епитимий, – лужено рыкнул иерарх Гаврилл, – покинь неположенный сану верх. Неосвященную высотку сию. Грех и срам. Спускай свои грехи сюда, к божьим людям. Не велел пока тебе Господь выходить в поле с костьми и изрекать слова. Сами мы знаем. Сказано: что это у тебя дверь отверста на небо и голос, как звук трубы. Взойди сюда, к нам, и покажу тебе, как быть. Слазь.

Вдруг послышался сверху слабый голос Епитимия, разнесшийся, правда, с высоты далеко:

– Сказано: и судимы будут мертвые по написанному в книгах, сообразно делам их. И тогда отдаст море мертвых бывших в нем. Я под подпиской… Не ходите в «рай». Опасно и смертельно.

– Сумасшедший, – тихо сказал Гаврилл. – Еретик. Рушит веру.

– Секстант, – согласился депутат. – Дергает народ. Адвентис или из хлыстов. Богоборец.

– Иудей продажный, – зыкнул стоящий поодаль Дудушко.

– Всю малину обосрет, – нервно облизнувшись и отпуская поводья ослины Погаса, зыкнул Моргатый мачо. – Ну это мы его сейчас снимем. Эй, пожарник!

Также и люди из «не ваших» согласно решили, что звон и святые речи, слышные и снизу и сверху, разрушают их перформанс.

– То ешто некатолични глупи звон, – припечатал лондонец. – Не собразни тройцу и швятих обрядовст паньских папств.

– Путает программу, – согласился Мафусаил. – Дурит честных доверчивых девушек, срывает караоке. А у нас через полчаса – сколько сейчас? Полдвенадцатого? – у нас через полчаса первый пробный впуск в оазис инсталляций и концентратор рая.

– Этот святоша, – поднял красные от бешенства глаза отвергнутый спонсорами АКЫН-ХУ, – этот затычка в рае… Мы ее сейчас вынем.

Подталкиваемый в спину Моргатым и Акыном главный районный пожарный, довольно пузатенький гражданин, уже лет двадцать как не нюхавший огнетушителей, отбрехиваясь, потащился к опрокинутой лестнице, кляня мудозвона и крича, что сейчас кликнет своих ребят-пионеров. Кое-как, с натугой, используя в тягловую силу пьяненького гармониста, мощный торс Гуталина и кого-то из публики, сбитую, а потом и сброшенную Епитимием длинную лестницу установили. Пожарный неумеха, придерживаемый за лестницу доброхотами, полез. Но из толпы вдруг выпрыгнул несмышленыш-паренек, местный слюнтяй и недоумок Венька, подобрался в суете под лестницу и боданул плечами и башкой. Лестница закосилась, задрожала и скривилась набок, а неловкий брандмейстер метров с трех улетел в траву, да так и остался там, ворочаясь, охая и потирая все известные места. Ох, хитры и опытны наши пожарные волки! А мальчугана кое-как оттащили и отдали бабкам.

Иванов-Петров и лондонский эмиссар одновременно воззрились на циферблаты. Те торопливо подгибались к часу открытия святых врат.

– А ну давай! – велел Мафусаил Акыну.

– Я! – взъерепенился мистик одноклеточных мест и пепелищ. – А Акын не ху? Поищи себе птичку помельче, без клюва.

– Надо, – сказал Гришка. – Сделаем обрезание дотаций. Вынем со сметы. Будешь бурлаков баламутить.

ХУ сник и поплелся осматривать штурмовую лесенку. Так же влип и Моргатый, погнанный Ивановым-Петровым на заклание, как мерин головой в новые ворота.

– Лети, голубь сизорылый, спасай паству, – напутствовал Гаврилл.

Штурмовики, пропуская друг друга, обменялись ненавистными взглядами и схватились за лестницу в пустое небо. Колоколец продолжал жужжать, наводняя уши каким-то похоронным мотивом.

– А ты?! – вдруг высунулась впавшая в игривое и чуть бешеное веселье Лизель, указывая пальцем на рикшу Гуталина. – А ты, громадный сердцеед и потный гардемарин, ну-ка. Эти земноводные лезут, а ты? Что, хуже их?

– Я? – залепетал Гуталин, уставясь в небо. – У меня плавки сползают. Я с детства от высоты писаюсь.

Лизель громко расхохоталась.

– Ты, Бэтмен, должен по стенам для меня прыгать. Плавки у него… У меня все сползает, а я от этого только молодею. Ты мужик или нет? Вперед, заре навстречу! Кто первый, – крикнула, – тому домик в Коломне, – и вдруг залихватски свистнула в два пальца, вспоминая нежное отрочество. – Пошли, голуби!

– Вот это перформэнс! – восхитился Скирый. – А где телевизионщики? – Те были уже возле колоколенки и жужжали техникой.

Гуталин деревянно, с лицом как вытершая все школьные доски тряпка, подошел к подножию, оттолкнул застывших голубя Моргатого и стервятника Акын-ху, зашептал: «Я мужчина, я чистая мужчина…», и полез, неуклюже шатаясь и раскачиваясь. Оба у лестницы оглянулись на прыгающую Лизель, кровавыми глазами проводили топочущего уж вверху удачливого соперника и бросились на штурм. Добровольцы подскочили и еле удержали грозящую рухнуть конструкцию.

Голос колокола донесся звончее. А потом маленький снизу Епитимий крикнул сверху изо всех легких и на всю округу:

– Сказано: «И войдешь в ковчег ты и сыновья твои, и жена твоя и жены сынов твоих с тобой и будешь возделывать землю… и будешь изгнанником и скитальцем на земле… и вот: пойди к народу своему и освяти его…»

Это были последние его слова.

Что там сделалось наверху, точно никто не увидел, да и неточно тоже. Какие-то тени побродили в небесах, кто-то вскрикнул, и колокол смолк. Потом тело звонаря с растопыренными черными крыльями пролетело на встречу с мягкой землей и впечаталось в нее темным эмалевым складнем. А через минуту слетели и спланировали ненадежным дельтапланом загаженные словами простыни и скатился вниз, ударяясь о торчащие балочки и прыгая на сохранившихся кирпичных выступах, светлый ком или тюк и брякнулся за колокольней с той стороны, где кладбище. Из тюка, ряженного в римскую, сияющую мишурой тогу, в дрожащей агонии высунулась одна косая нога и одна кривая рука, а из расплющенного рта настоящего мужчины вылилась черная кровь.

Бабы завопили, мужики бросили на тела первое, что попало, попону с лошади на загорелого Гуталина и самодельный скомканный плакат на соединенного с землей Епитимия. Литератор Н. в ужасе стоял перед лозунгом и автоматическими губами шептал и читал, читал и шептал обозначенные там слова: ОПАСНО. Но умные-то люди давно, еще только начинался штурм и помятые и испуганные Моргатый и Акынка и не думали бочком, держась от страха друг за друга, сползать по кинутой всеми конструкции, умные люди бросили всю эту суету на поклон судьбе и отправились на торжественную церемонию, ибо простучало на всех часах двенадцать.

И никто не обратил внимания на еще дрожащих от страха высот Моргатого и Акынку, которые пробрались, крадучись, на зады, где лежала на плоском, как банка, Гуталине попона, приподняли ее, и мистик и растлитель школьниц харкнул комком желтой слюны на бывшего соперника и ушел, а мачо, оглянувшись, расстегнулся и попытался дрожащими руками туда же на могучего рикшу справить малую нужду. Заслуженный инвалид-культурист дамских скачек лежал в виде, как будто его взяли за зад и вывернули наизнанку, неряшливыми кривыми швами наружу. Ужас на секунду обуял Моргатого, и лишь одна или две капли сумели выпасть из дрожащего в страхе гоминида. И он побежал, семеня, припадая на одну ногу и застегиваясь, прочь, за уходящей толпой.

Отчаянно быстрая для здешних дорог машина дала кругаля на оформленной под рынок площадочке с брошенной и начинающей киснуть сметаной и еще свежими яйцами, и из машины выскочили еще двое посетителей торжеств.

– Где? – крикнул Сидоров, вращая головой и щурясь, будто он никогда в этих местах не был.

– Там, – ткнула рукой Екатерина Петровна, и они стремительно зашагали в сторону шевелящегося праздничного стойбища.

А литератор, оглядываясь, вороша волосы и шевеля вдруг онемевшей шеей, поплелся по принимавшей достойный вид дороге, по которой уже можно было, если не озираться и не тереть спину, пройти. Ежесекундно не ковыркаясь на колдобинах.

Но газетчик, почти бежавший мимо церкви и даже оборачивающийся на мчащуюся за ним особу, вдруг остановился, будто стукнулся головой о невидимую стеклянную стену волшебного ящика для особых фокусов. Запыхавшаяся и глубоко дышащая практикантка посмотрела из-за его спины внутрь фиктивного пространства: переминались и божились несколько старух, огромная мятая измызганная понятными словами простыня покрывала покатый холмик, сидел рядом с холмиком молоденький дурачок Венька как-то боком, глядел на церкву, и плечи его дрожали крупной перекатывающейся судорогой, а руку одну свою он положил на холмик и слегка поглаживал его.

Сидоров приподнял край и тут же опустил и поглядел на церкву и чахлую пристроечку возле нее. А потом сбоку глянул на спутницу. Катя встретила его взгляд и тихо, будто садящаяся на воду на излете крупная птица, опустилась рядок с Веней. Через минуту она подняла руку и несколько раз нежно, осторожно и ласково погладила Веню по голове. Мальчик поднял на женщину глаза и покачал головой в разные стороны, как делает ромашка на переменчатом ветру.

– Хочешь, посиди где-нибудь здесь? Я пойду, – спросил журналист. Женщина совершила тот же, что и Веня, фокус головой и тяжело поднялась.

– Идем, – тихо сказала она, и гораздо медленнее, чем раньше, они потащились вдоль колеи вниз, к бывшему дому Дуниного Парфена.

Надо сказать, что праздник «Сошествия в рай», братания и ненависти «своих и нет», сабантуй чиновников, служащих и сторонников культов, а также телевизионных дел мастеров приобрел к этим двенадцати часам несколько новые окрасы. После колокольного бума грехопадений еще вспыхивали временами сумбурные речи со взаимными проклятиями и предъявлением тяжких грехов, еще взрывались в усилителях песенки караоке, или кривлялся пару куплетов девичий гадюшник, а то вдруг заводил под управлением старика в медной каске старинную песню хор юных пожарников, но тяжелая и ясная надпись на простыне слухом и шепотом переметнулась на веселящихся и записавшихся на особый маршрут. Кто-то вдруг отступился, опасаясь пиратского черепа, – был суеверен, а другой кто-то просто переменился в настроении: вместо тихого скандального перформанса с приятным шутейным побиванием противных морд вдруг вылезла сиреневой страшной рожей совсем другая история. Впрочем, и это мнение кажется тут условным, частным, как показалось неустойчивому и впечатлительному литератору H., а по-прежнему многие орали, взрывалась музыка, и в каком-то углу Иванов-Петров дергал и рвал пиджак «Гришке – три процента», а тот отвечал полной взаимностью, и рядом стоял, держа лошака под уздцы, безразлично наблюдающий потасовку Акын-ху.