– Шона! – Клементина распахнула окно, крича вслед исчезающей в сумерках шали в зелено-голубую клетку. – Шона! – Она свесилась так сильно, что край деревянного подоконника врезался в живот. – Я ему не говорила! Шона, постой, я ему не говорила!

Шона ускорила шаг, перейдя почти на бег. Чемодан колотил ее по ногам. И хотя Клементина продолжала выкрикивать ее имя, подруга ни разу не оглянулась.

– Клементина.

Девочка повернулась, едва не свалившись с дивана. Над ней нависал отец, держа в руках трость.

– Встань и вытяни ладони, дочь.

Такое наказание он установил для самых страшных проступков. Три удара ротанговой тростью по ладоням. Это было ужасно больно, но Клементина раньше уже сносила такую муку и подумала, что сейчас не станет плакать. Не станет плакать, поскольку на этот раз она не раскаивалась.

Она вытянула руки ладонями кверху — они лишь слегка подрагивали.

Трость поднялась и опустилась, со свистом рассекая воздух, и хлестнула по плоти. Клементина покачнулась и чуть не прокусила губу. Но не вскрикнула. Палка оставила красный пылающий след.

«Моя подруга, – с каждым ударом повторяла про себя Клементина, – моя подруга, моя подруга». Слова звучали как заклинание. Или как молитва.

Закончив, отец с силой выдохнул и откинул волосы с глаз.

– А теперь на колени и проси прощения у Бога.

Руки горели. Клементина молча посмотрела на него снизу вверх немигающими глазами.

– Клементина, дочь... Лицо Всемогущего отвернулось от тебя, когда ты поддалась дикости своего сердца.

– Но я не сожалею! Я бы сделала это снова, снова и снова. Я не сожалею.

Пальцы преподобного так крепко сжали трость, что та задрожала.

– Тогда вытяни руки, поскольку я еще не закончил.

Клементина послушалась.

На пятом ударе – на два больше, чем ей когда-либо наносили – кожа лопнула. Все тельце девочки содрогалось, но она даже не пикнула.

Снова и снова трость хлестала ее по изувеченным ладоням. Клементина знала, что ей достаточно только закричать или взмолиться о прощении, но она не собиралась сдаваться палачу, никогда, и поэтому трость поднималась и опускалась, поднималась и опускалась, снова, снова и снова.

– Тео, остановись! О, Боже, перестань же, перестань!

– Не могу. Ради ее души я не должен останавливаться!

– Но она всего лишь ребенок. Посмотри, что ты наделал... Она же просто ребенок.

Сквозь сильный шум в ушах Клементина услышала крики. Непрекращающаяся дрожь сотрясала ее худенькое тельце. Ладони покрывали глубокие длинные порезы. Сочащаяся кровь забрызгала украшенный узором из завитушек ковер. Клементине казалось, что она чувствует резкий и острый вкус своей крови в глубине горла.

Мамины руки, запах роз... Клементине хотелось прижаться лицом к мягкой пахнущей розами груди, но она совсем не могла пошевелиться. Отец все еще крепко сжимал трость обеими руками, но слезы текли из его глаз прямо на бороду. А голос дрожал:

«Ты накажешь его розгою и спасешь душу его от преисподней». Каким же отцом я буду, если позволю упрямице и дальше идти этим порочным путем? Она сумасбродная и грешная...

– Но, Тео, ты зашел слишком далеко.

У преподобного вырвалось рыдание. Трость с громким стуком упала на пол, отец опустился на колени и воздел руки к небу.

– Иди сюда, дочь, мы должны молиться. Ад — это озеро огненное, которое никогда не будет потушено, однако я покажу тебе покаянный путь к Господу.

– Но я не сожалею, не сожалею! – выкрикнула Клементина. Но не заплакала.


* * * * *

– Я не хочу молиться. – Молитва означала сожаление, означала раскаяние.

Матрас прогнулся, а сюртук отца зашелестел, когда преподобный пошевелился и сел на постель рядом с дочерью. Клементина лежала на спине, вытянув руки поверх одеяла. Мама наложила мазь на ссадины и перевязала ладони, но даже ее слезы не заставили боль стихнуть. Однако девочка не плакала. Она дала себе обещание, что больше никогда не заплачет.

Отец заерзал и вздохнул.

– Дитя, дитя. – Он редко прикасался к ней, но сейчас накрыл щечку большой рукой. – Я все делаю из любви к тебе. Чтобы ты смогла вырасти чистой в глазах Бога.

Клементина посмотрела отцу в лицо. Она не верила ему: ведь не мог же он действительно любить ее, когда она оставалась нечестивой и полной дикости и ничуть об этом не сожалела?

– Я не хочу молиться, – повторила она.

Отец наклонил голову. И молчал так долго, что ей подумалось: он молится про себя. Но затем преподобный сказал:

– Тогда поцелуй меня на ночь, дочь.

Он склонился над ней, придвинув лицо так близко, что Клементина почувствовала острый запах его одеколона и крахмала на рубашке. Она приподняла голову и губами коснулась мягких черных усов на щеке отца. Опустилась на подушку и неподвижно лежала, пока он не вышел из комнаты, после чего принялась тереть рот тыльной стороной ладони и терла, пока губы не стало жечь.

Клементина вытащила из-под подушки потрескавшуюся и помятую сувенирную карточку. Снова и снова пыталась разгладить ее кончиками забинтованных пальцев. На нее смотрело улыбающееся лицо ковбоя. Ковбоя в рубашке с бахромой и широкополой шляпе, раскручивающего над головой петлю лассо, большую как стог сена.

Клементина глядела на него так долго и пристально, словно надеялась, будто приложив еще капельку усилий, сумеет как по волшебству вызвать к жизни этого мужчину, веселого и бесшабашного.


* * * * *

– Теперь ты взрослая женщина.

Так сказала мать в день, когда Клементине исполнилось шестнадцать. В то утро ей позволили заколоть волосы на затылке в большую гульку. Взрослая женщина. Она посмотрела на свое отражение в зеркале туалетного столика со скошенной кромкой, но увидела лишь себя. «Больше никаких чепчиков!» – внезапно улыбнувшись, подумала Клементина. Сморщив нос, она подняла головной убор, который надевала еще вчера, и бросила его в огонь. Больше никаких чепчиков. Взрослая женщина! Клементина повернулась на носочках и рассмеялась.

То был день ее рождения, он же канун Рождества, и Кенникутты собрались в фотогалерею, чтобы сняться на портрет. Походу придали вид семейной прогулки, и отец сам правил новой черной двухместной каретой. Белые шапки покрывали крыши и верхушки деревьев. Зимний воздух щипал Клементину за нос, колол щеки и пах праздниками: горящими дровами, жареными каштанами и хвойными ветками.

Они проехали парк Коммон, где по покрытым коркой льда дорожкам катались на санях дети. Одна девочка, должно быть, зацепилась за корень дерева, поскольку ее санки внезапно остановились, а она сама продолжила катиться кубарем, маленьким вихрем из голубых юбок, красных чулок и летящего снега. Ее пронзительный смех отражался от плоского зимнего неба, и, о, как же Клементине хотелось быть этой девочкой. Она желала этого с невыносимой болью, которая давила на сердце, словно груда камней. Клементина никогда не ездила на санках, никогда не каталась по льду на пруду Джамайка и не играла в снежки, а теперь стала слишком старой для этого, стала взрослой женщиной. Это заставило Клементину задуматься, чего она уже лишилась в своей жизни и чего лишается сейчас.

Отец остановил карету, чтобы пропустить повозку с пивом, пересекающую дорогу впереди. В полукруглом окне углового дома в кольце желтого света газовой лампы стояли женщина и мальчик. Мать положила руки на плечи сына, и они вместе наблюдали, как падает снег. Сзади к ним подошел мужчина, и женщина подняла голову, оборотив к нему лицо. Клементина затаила дыхание, ей показалось, что мужчина собирается поцеловать любимую прямо там, в окне, чтобы увидел весь мир.

– Клементина, ты пялишься, – одернула ее мать. – А леди не пялятся.

Клементина откинулась на кожаную спинку сиденья и вздохнула. Душа саднила от беспокойной тоски. Ей не хватало чего-то в жизни, не хватало, не хватало, не хватало... Она подумала, что лучше уж вовсе не иметь сердца, быть безжизненной и сухой как ветки зимой, чем мучиться от этого постоянного неизбывного стремления к чему-то неизвестному, безымянному. Недостающему.

Фотогалерея Стэнли Эддисона находилась на верхнем этаже роскошного особняка на Милк-Стрит. Мистер Эддисон не относился к респектабельным джентльменам. Он носил полосатый жилет слишком яркого зеленого цвета и бумажный воротничок, а его усы были настолько тонкими, что казалось, будто их нарисовали чернилами на коже под носом. Но Клементина едва обратила внимание на фотографа, так как была загипнотизирована плодами его искусства: фотографиями и ферротипами, развешенными на бледно-бордовых стенах.

 Клементина по кругу обошла комнату, изучая каждый портрет: мужчин серьезного вида в полных важности позах, актрис и оперных певцов в причудливых костюмах, семей, состоящих из матери, отца и целой кучи детей... Она остановилась, и с губ сорвался тихий возглас восхищения.

На фотографии красовался ковбой. Настоящий, а не выдуманный персонаж с сувенирной открытки. Он облачился в украшенные серебряными гвоздиками кожаные штаны и жилет с бахромой, а на шее вычурным узлом повязал шарф. Ковбой сидел на стоге сена. Ноги в сапогах были напряжены и расставлены по сторонам, будто ему привычнее сидеть верхом на лошади. С колена свисало свернутое кольцом лассо, а поперек лежало ружье. Похоже, мужчина имел пристрастие к насилию, поскольку к ремню на талии крепилась пара шестизарядных револьверов с перламутровыми рукоятками. Густые и длинные усы ковбоя свисали с уголков рта, скрывая очертания губ, а низко опущенные поля шляпы затеняли глаза. Он казался диким и молодым, жестоким и благородным и таким же неприрученным как земля, по которой бродил.

Клементина повернулась к топчущемуся на месте мистеру Эддисону и адресовала ему целый шквал вопросов. Ей хотелось узнать, как создают фотографии. Хотелось самой сделать такую же. Она проигнорировала сердитые взгляды отца, а также не заметила, как покраснел и стал заикаться мистер Эддисон, когда повел их в помещение, которое называл фотокомнатой, где и предложил позировать для портрета.