У Молохова было довольно странное хобби для врача — он увлекался столярным делом. Однажды из окна номера Лиза видела, как он идет по дорожке мимо жилого корпуса с фанерными листами под мышкой. Тем вечером Молохов закрылся в дальней хозяйственной постройке, и допоздна у него горел свет, мерцавший между сосновых стволов и показавшийся Лизе смутным маленьким светлячком в заоконной черноте… О странной любви Молохова к резьбе по дереву в санатории было наверняка известно не ей одной, но в тот момент Лиза подумала, что этот огонек светит только для нее.

И вот теперь эти рамы, старательно выпиленные ее лечащим врачом, возможно, именно той волшебной ночью, лежат у него на столе. Они подействовали на Лизу успокаивающе — в первую очередь потому, что являлись доказательством Молоховской маленькой человеческой слабости.

Лиза послушно, хотя и неуверенно села на стул, сведя колени вместе. Она слышала, как за окном воет ветер. Ей хотелось еще раз взглянуть в сторону реки, — почему-то она надеялась, что увидит отсюда волнение воды, — но взгляд Молохова приковал ее к себе.

— Ну, улыбнись! — сказал он.

Лиза не улыбнулась, а вместо этого как-то неуверенно кивнула. Молохов ей нравился, но больше того он ее пугал. Ее пугали его громкий голос и быстрые глаза, пугал поношенный, но всегда сверхъестественно вычищенный свитер, как будто без единой выбивающейся ворсинки.

По затянувшемуся молчанию она догадалась, что пришло время для привычного допроса. В этот раз Молохов начал издалека:

— Что-то с тобой творится, Лиза. Я за тебя волнуюсь. Мало ешь, гуляешь одна, пропускаешь процедуры.

Лиза пожала плечами.

— Это вам санитарка сказала?

В доносах она всегда подозревала санитарок.

— Нет. — Молохов усмехнулся, вытянул руки на столе. — Работа у меня такая — следить за здоровьем пациентов, даже если они сами лечиться не хотят. А с твоим одиночеством надо что-нибудь придумать. Меня это не меньше твоего здоровья беспокоит.

Лиза вздрогнула, испугавшись, что Молохов и правда может лишить ее самых приятных часов — часов одиночества.

— Вы же знаете, ничего мне не помогает, — сказала Лиза. — Было бы лучше, если бы меня просто оставили в покое.

Молохов покачал головой.

— Так не пойдет. Я же вижу, что у тебя душа не на месте.

— Душа? — удивилась Лиза.

— А что тебя так смутило? — Молохов криво улыбнулся. — Странно слышать такое от врача? Конечно, душа. Тебя что-то беспокоит, и это тревожит твои внутренние воды. А с этим так просто не разделаешься. Тебе нужно понять, что твоя обязанность здесь — лечиться, иначе у нас с тобой ничего не выйдет. Успешное лечение требует совместного труда врача и пациента. А если пациент сам лечиться не хочет, ни один препарат в полную силу не подействует, ни один врач не в силах будет помочь. Так что мы с тобой оба, так сказать, в одной лодке, боремся с твоей болезнью. И сейчас сдаваться ни в коем случае нельзя, нужно продолжать бороться. — Он помолчал. — Кстати, как там наши пилюли?

— Таблетки я пить перестала, — смущенно сказала Лиза, — от них только тяжесть в голове.

Она не решилась признаться Молохову, что давно уже не может уснуть без дозы транквилизатора или без бокала вина. Иногда она употребляла и то и другое. Это были не те лекарства, что были нужно ее телу, но без них ей становилось тяжело и страшно.

— Понятно, — сухо сказал Молохов. — Ну что мне с тобой делать?

Он поднялся из-за стола. Подошел к окну, посмотрел на потемневший двор, на тучу, поглотившую уже крест над деревенской церковью, и задернул шторы.

В кабинете сразу стало темно, вернее, неприятно тускло. Лиза поежилась: на секунду ей показалось, что шторы задернулись неспроста, что ее все-таки ждет наказание. Но Молохов все стоял у окна, постукивая костяшками пальцев по подоконнику. Тогда она успокоила себя мыслью, что Молохов в любом случае не сможет настаивать на возобновлении приема лекарств: в его распоряжении, да и, вероятно, во всей деревне, все равно нет нужных ей препаратов, а те, что у нее остались, она сама привезла из Москвы.

— Не жалей себя, Лиза, никогда нельзя себя жалеть, — сказал Молохов после молчания. — Стоит только начать, один раз себе уступить, и счастье навсегда тебя покинет.

Лиза подумала: если бы он только мог знать, что она не имеет права даже помечтать о счастье… Она уже собиралась возразить, когда Молохов посмотрел на нее и улыбнулся, качнув головой, словно прочитал заставшую у нее на губах невысказанную мысль.

— Разве ты считаешь, что не заслуживаешь счастья? Конечно, тебе сейчас кажется, что это слишком сильное слово, ведь ты хоть и из другого поколения, но все-таки русский человек, и для тебя слово «счастье», конечно, звучит как нечто недостижимое, даже как нечто запретное, я прав? Тогда я тебе объясню. Под счастьем я подразумеваю общую значимость жизни, если точнее — значимость каждого прожитого дня. День, прожитый хотя бы без капли счастья, прожит напрасно. Значит, за счастье стоит бороться. Надеюсь, с этим ты спорить не станешь?

Лиза неуверенно кивнула. Она приняла за добрый знак, что разговор ушел как бы в другое русло, и сказанное Молоховом лично ее не касалось. Она даже подняла на него глаза, предчувствуя, что упреков больше не будет.

— Счастье доступно каждому человеку, — продолжал Молохов, оставляя небольшую паузу после каждого слова, будто бы давая словам отзвучать; он уже отошел от окна и присел на край стола, — даже более того, счастье само стремится к человеку… — Молохов на мгновение задумался. — Счастье стремится к человеку, как река стремится впасть в море. Но все же оно требует постоянной борьбы, преодоления себя; в общем, быть счастливым человеком — значит ощущать себя человеком полноценным, уверенным в собственных силах, точно знающим свои координаты в мире. Понимаешь, к чему я веду? Я знаю, ты сейчас скажешь, что счастье не для тебя. Ты любишь гулять одна, размышлять…

Лиза поежилась и неожиданно для себя осмелилась его перебить:

— Счастье не для меня. Это верно. У меня такое чувство, что для меня оно недостижимо. Каждое утро я просыпаюсь с мыслью, что мне нужно как-то выстрадать очередной день. Скажите, зачем вообще тогда жить?

Молохов вдруг замолчал, видимо, этот вопрос на секунду сбил его с толку; он ответил не сразу, и, как показалось Лизе, уклончиво:

— Ну, за всю свою практику я еще не встречал человека, которому бы удалось прожить жизнь без капли страдания. В конце концов, в нем мы рождаемся и умираем. Просто не забывай о том, что пациент — это не только тот, кто страдает, но и тот, кто терпит. Вот ты спрашиваешь: «Зачем тогда жить?» А это опасный вопрос, Лиза. Избавляйся от подобных мыслей. Ведь не узнав настоящей боли, невозможно стать в полной мере счастливым.

— То есть вы говорите, что жить нужно только ради счастья? — спросила Лиза. — Но мы же не… кролики! Не все же могут позволить себе быть счастливыми.

— Интересно, и кому же, по-твоему, счастье не позволено?

— Ну, например… — Лиза задумалась. — Например, серийным маньякам, насильникам, работникам зоопарков…

Молохов рассмеялся.

— Интересная мысль, Лиза, очень оригинальная. Но даже если так, разве к тебе это относится? Твоя жизнь только начинается, и я сильно сомневаюсь, что ты успела стать серийным маньяком. Пойми, стоит отказаться от постоянной борьбы, стоит накрыться одеялом и начать жалеть себя, — и все уже потеряно, все кончено! — Молохов отвернулся, провел ладонью по волосам как будто для того, чтобы немного себя успокоить, и добавил: — Жизнь несчастного человека — это как бы пунктир в пустоте. Поэтому жить и правда нужно только ради счастья.

Лиза задумалась — не столько над словами Молохова, сколько над его убедительной, как будто гипнотизирующей манерой речи. Сквозь шторы внутрь больше не проникал даже отголосок тусклого света, и в кабинете стало совсем мрачно. Туча за окном покрыла уже все небо, и в тишине послеобеденного санаторского сна было слышно, как во дворе пошел дождь. На столе стояла лампа, но ни Молохов, ни Лиза, оба погруженные в собственные мысли, не догадались ее включить.

— Может быть, вы и правы, — пробормотала Лиза, — но я не могу заставить себя бороться. Для этого я, кажется, слишком слаба. По крайней мере, не так сразу. Мне нужно время, чтобы кое-что забыть, кое-что ужасное. Есть нечто плохое, и оно давно меня преследует, и я знаю, что пока от этого не избавлюсь, просто не смогу идти дальше. — Лиза помолчала. — Простите, если вам нагрубила, я этого не хотела.

Молохов с явным неудовольствием махнул рукой, как бы говоря, что не хочет ничего слышать.

— Что ж, ладно, во всяком случае, время у нас есть, — сказал он после паузы. — И все-таки меня беспокоит твое отношение к лечению… Но я знаю, как мы с тобой поступим: начиная с сегодняшнего дня ты постараешься приложить все силы, — на этом слове Молохов сделал акцент, — все силы, чтобы стать самым ответственным моим пациентом — хотя бы, скажем, на месяц. Будешь слушаться моих советов, возобновишь прием лекарств, не будешь увиливать от процедур; в конце концов, начнешь приходить ко мне на прием с улыбкой. А то на тебя посмотришь — как будто из концлагеря сбежала. — Молохов положил тяжелые руки Лизе на плечи. — Что скажешь? Ты далеко не безнадежный случай, что бы ты там о себе не навыдумывала. Дай мне время, и поймешь, что была неправа. И уж тогда, даю тебе слово, сама увидишь прогресс.

Лиза неуверенно покачала головой.

— Вот и договорились, — сказал Молохов; он уже не смотрел на нее. — Кстати, я часто вижу тебя с книгой. Что мы сейчас читаем?

— «Волшебную гору», перечитываю «Волшебную Гору», — быстро ответила Лиза и почему-то покраснела. Когда она подняла глаза, Молохов стоял слишком близко, и она заволновалась.

— Это хорошо, — сказал Молохов, улыбнувшись. — В юности я тоже любил Томаса Манна. Великая проза — хорошее лекарство для души.