Следом можно вспомнить потерю невинности. Когда-то он дал человечеству презумпцию невиновности: он полагал, что, если он относится к людям с честью и уважением, они сделают то же самое по отношению к нему.

А затем была потеря души.

Теперь, когда он отошел назад, крепко сжимая руки за спиной, и слушая, как священник предает покойную земле, он не мог избавиться от мысли, что исполнилось его желание. Он хотел избавиться от нее.

И он ни в коем случае не оплакивал бы ее.

— Какая жалость, — прошептал кто-то позади него.

У Тернера на лице заходили желваки. Это не было жалостью. Это был фарс. И теперь он должен будет провести целый год, соблюдая траур из-за женщины, которая носила чужого ребенка, когда выходила за него замуж. Она околдовала его, дразнила его, пока он не мог думать ни о чем другом, кроме как сделать ее своей. Она говорила, что любит его, и улыбалась со сводящей с ума невинностью и восхищением в глазах, когда он признался в своих чувствах и подарил ей свою душу.

Она была его мечтой.

А потом она стала его кошмаром.

Она потеряла ребенка, из-за которого, собственно, ей и нужен был их брак. Отцом, по ее словам, был некий итальянский граф. Он был женат или не слишком знатен, а может, и то и другое. Тернер был готов простить ее: все совершают ошибки, и не он ли хотел соблазнить ее задолго до их брачной ночи?

Но Летиция не хотела его любви. Он не знал, черт побери, чего она хотела вообще, возможно, она получала удовлетворение от мысли, что еще один мужчина попал под действие ее чар и не мог справиться с собой?

Тернер задавал себе вопрос, что она ощутила, когда поняла, что он сдался на ее милость. Возможно, всего лишь облегчение. Она была уже на третьем месяце, когда они поженились. Времени у нее было в обрез.

И теперь она была здесь. Или, скорее всего, там. Тернер не знал, какое выражение точно стоит применить к безжизненному телу.

Да это и не важно. Он только сожалел о том, что оставшуюся вечность ее тело будет покоиться среди поколений его усопших предков. На ее камне будет написано его имя, и лет через сто кто-нибудь, глядя на ее гранитное надгробие, подумает, что, должно быть, она была прекрасной леди, и какая трагедия, что она ушла из жизни такой молодой.

Тернер посмотрел на священника. Он был молод, еще плохо знаком с паствой, и еще был уверен, что может сделать этот мир лучше.

— Прах к праху, — произнес священник, и стал искать взглядом мужчину, который понес тяжелую утрату.

Ах да, — подумал Тернер, — это же я.

— Прах, чтобы очиститься.

Позади Тернера кто-то всхлипнул.

А священник, чьи яркие синие глаза глядели с ужасающе неуместной симпатией, продолжал говорить:

— С надеждой на воскрешение.

Милостивый Боже!

— …к вечной жизни.

Глядя на Тернера, священник вздрогнул. Интересно, подумал Тернер, что он увидел в моем лице. То, что ничего хорошего, было понятно и без слов.

Хор запел «Амен» и на этом церковная церемония закончилась. Все посмотрели на священника, затем на сохраняющего молчание Тернера, а затем снова на священника, который взял руку Тернера в свои руки и проникновенно сказал:

— По ней будут скучать.

— Только не я, — отрезал Тернер.


* * * * *

Не могу поверить, что он это сказал.

Миранда смотрела вниз на слова, которые только что написала. В настоящее время она была уже на сорок второй странице своего тринадцатого дневника, но в первый раз, считая с того памятного дня девять лет назад, у нее не было никаких мыслей, что можно еще написать. Даже в самые унылые дни (а их было немало), ей удавалось что-нибудь записать. Например, в мае четырнадцатого года:

Проснулась.

Оделась.

Съела завтрак: тост, бекон, яйца.

Читала «Чувства и чувствительность» неизвестного автора.

Съела обед: цыпленок, хлеб, сыр.

Спрягала французские глаголы.

Писала письмо бабушке.

Съела ужин: бифштекс, суп, пудинг.

Дочитала «Чувство и чувствительность» — личность автора все еще неизвестна.

Подготовилась ко сну.

Легла спать.

Мечтала о нем.

Не надо путать эту запись с записью 12 ноября, сделанную в том же году:

Проснулась.

Съела завтрак.

Взялась прочитать перевод отрывка греческой трагедии. Напрасно. Большую часть времени провела, глядя в окно.

Съела обед: рыба, хлеб, горох

Спрягала латинские глаголы.

Писала письмо бабушке.

Съела ужин: жаркое, картофель, пудинг. За столом читала греческую трагедию — папа ничего не заметил.

Пошла к себе и переоделась ко сну.

Легла спать.

Мечтала о нем.

Но сейчас, когда произошло такое важное событие, у нее не нашлось ничего сказать, кроме:

Не могу поверить, что он это сказал.

— Ладно, Миранда, — пробормотала она, наблюдая, как засыхают чернила на острие пера. — Ты явно никогда не прославишься как лучший ведущий дневника.

— Что ты говоришь?

Миранда тут же захлопнула свой дневник. Она не услышала, как Оливия вошла в комнату.

— Ничего, — ответила она.

Оливия прошла в комнату и села на кровать.

— Какой ужасный день.

Миранда кивнула и повернулась так, что бы быть лицом к подруге.

— Я рада, что ты здесь,— со вздохом продолжила Оливия. — Спасибо, что согласилась со мной переночевать.

— Не за что, — ответила Миранда совершенно искренне. Какие могут быть сомнения, если Оливия сказала, что нуждается в ней?

— Что ты пишешь?

Миранда посмотрела на дневник, только сейчас сообразив, что до сих пор держит дневник в руках.

— Ничего, — повторила она.

Оливия уставилась в потолок, при этом поглядывая на Миранду краем глаза.

— Это не так.

— Так, к сожалению.

— Почему так грустно?

Миранда моргнула. Доверившись Оливии, она могла получить самые неожиданные ответы на свои вопросы.

— Ладно, — быстро сказала Миранда, чтобы не передумать и недоумевая, как она решилась на это. Она посмотрела на дневник в своих руках, надеясь, что он даст ей подсказку, правильно ли она делает, пускаясь в такие откровения. — Это все, что у меня есть. Здесь — кто я.

Оливия поглядела на нее с сомнением.

— Это — книга.

— Это — моя жизнь.

— Почему, — поинтересовалась Оливия, — люди все так любят драматизировать?

— Я не говорю, что в этом моя жизнь, — нетерпеливо сказала Миранда. — Просто, здесь все, что было в моей жизни. Абсолютно. С тех пор, как мне исполнилось десять лет.

— Все?

Миранда подумала о тех днях, когда она покорно делала записи о том, что ела и делала многими скучными днями.

— Все.

— А я не могу вести дневник.

— Это точно.

Оливия повернулась на бок, подперев голову рукой.

— Ты не должна была соглашаться со мной так быстро.

Миранда только улыбнулась.

Оливия откинулась назад.

— Я подозреваю, что ты напишешь, что я не усидчивая.

— Уже.

Повисла тишина, а затем Оливия спросила:

— Действительно?

— Если я правильно помню, то я написала, что тебе все быстро надоедает.

— Хорошо, — удовлетворенно сказала подруга. — Это же правда.

Миранда посмотрела на тени на письменном столе. Свеча ярко освещала только листок ее промокательной бумаги. И внезапно Миранда почувствовала себя уставшей. Уставшей, но, к сожалению, не сонной.

Возможно, утомленной. Или беспокойной.

— Я совершенно без сил, — заявила Оливия, поднимаясь с кровати.

Горничная оставила их ночные рубашки на покрывале, и Миранда тактично отвернулась, пока подруга переодевалась.

— Как думаешь, Тернер надолго здесь задержится? — задала давно вертевшийся у нее на языке вопрос Миранда. Она ненавидела себя за то, что до сих пор отчаянно нуждалась в его обществе, но сделать ничего с собой не могла. И так продолжалось в течение многих лет. Даже после того как она сидела в церкви на его свадьбе и видела любовь и преданность в его глазах, обращенных на молодую жену, которые горели в ее собственно сердце…

Она все еще наблюдала за ним. Она все еще любила его. И так будет всегда. Он был человеком, который убедил ее быть самой собой. Он и понятия не имел, как для нее это было важно, и, по всей вероятности, никогда не узнает. Но Миранда все еще была больна им. И, по всей вероятности, навсегда.

Оливия улеглась под одеяло.

— Ты скоро? — спросила она сонным голосом.

— Скоро, — ответила Миранда. Оливия не могла заснуть при зажженной свече. Миранда этого не понимала: огонь в камине при этом, казалось, нисколько ее не беспокоит, но она видела, что Оливия беспокойно заерзала на кровати, и поняла так же, что и ее «скоро» было чем-то вроде лжи, настолько сумбурно было у нее в голове, поэтому она задула свечу. — Я найду другое место для того, что бы сделать запись.

— Спасибочки, — сонно пробормотала Оливия, и к тому времени, когда Миранда накинула халат и вышла в коридор, уже крепко спала.

Миранда зажала дневник под подбородком, чтобы освободить руки и завязать потуже пояс на талии. Она часто оставалась с ночевкой в Хейвербриксе, но, тем не менее, не могла позволить себе блуждать по коридорам и комнатам чужого дома в одной только длинной ночной рубашке.

Ночь была темная, сквозь окна едва-едва пробивался лунный свет, но Миранда могла и с закрытыми глазами добраться из комнаты Оливии до библиотеки. Оливия всегда быстро засыпала в отличие от нее, у которой всегда крутились какие-то мысли и идеи в голове, поэтому ей часто приходилось брать дневник и искать комнату, что бы перенести их на бумагу. Она предполагала, что могла бы попросить себе отдельную спальню, но, зная мать Оливии, которая не считала расточительность достоинством и вряд ли бы поняла необходимость протапливать две комнаты, вместо одной, не стала этого делать.