— С той разницей, что если я уступлю, то перестану уважать сама себя, — отвечала Верэ.

Разубедить ее не представлялось никакой возможности.

Другое — еще более тяжелое испытание ожидало ее: Коррез, певший в Берлине, пробрался в окрестности ее имения и решился посетить ее. Его не впустили, так как князь, при отъезде жены, отдал строжайший приказ никаких посетителей к ней не допускать; тогда Коррез, воспользовавшись удобным случаем — днем храмового праздника, проник вслед за народом в церковь и увидал ее; он подошел к ней по окончании службы, она упрекнула его за это посещение, но он уверял, что его так напугали рассказами об ужасах, какие ее теперь окружают, что он не имел ни минуты покоя, пока не увидел всего собственными глазами; он стал говорить ей о своей любви, уговаривал просить развода, она и тут осталась непреклонной; «вмешательства суда ищут, в подобных случаях, одни бесстыдные женщины», — решила она, и он в душе не мог не согласиться с нею. Он уехал.

А муж ее, тем временем, наслаждался обществом Жанны, приобревшей над ним более сильное влияние, чем то, которым она пользовалась в о́ны дни, в первое время их связи. Она теперь нередко навещала его, даже привозила с собой дочерей, которых посылала бегать по саду, а сама, сидя в кабинете Зурова, болтала с ним. В одно из таких посещений она заметила у него на столе старинную черепаховую шкатулку, обделанную в бронзу. «Что это такое?»- спросила она, придвигая ее к себе; ключ торчал в замке, Жанна повернула его, и, прежде чем Зуров успел помешать ей, начала пересматривать, перелистывать целую груду старых писем:

— Все женские почерки! — кричала она в восторге. — Пари держу, что здесь нет только писем вашей жены; отдайте мне этот ящик, я с таким удовольствием разберу эти каракульки, романы нынче все такие скучные! Это гораздо интереснее.

— Полно, Жанна, это все старые письма, вы не должны…

— Не должна? Это что за слово, я и значение его не знаю; пустяки, я беру ящик и завтра возвращу его вам.

Он поневоле уступил.

На следующие день она ему сказала:

— К чему вы эти письма берегли; между ними были и такие, которые вас крепко компрометтировали, я их все сожгла, а ящик подарила Кларе для приданого ее куклы. Ну, на что вы злитесь? письма все были старые — а я молчалива как могила.

Разговор принял другое направление, и более об этом, пустом по-видимому, обстоятельстве между ними не было речи.

После посещение Корреза время стало еще более тянуться для Верэ; она почти ничего не замечала, что кругом нее происходило; ей казалось, что она умерла в ту минуту, когда отослала его в этот мир живых, куда ей самой нет возврата.

«Что ж, буду здесь жить, здесь и умру, — размышляла она по временам. — Кто знает, встречай я его ежедневно в Париже, и я, может быть, оказалась бы не сильнее других женщин, стала бы, подобно им, лгать, скрытничать, обманывать и заслужила бы собственное презрение».

Наступило лето, все кругом зазеленело.

Однажды, в конце мая, часов в семь вечера, Верэ, только что вернувшись с прогулки верхом, отдыхала: она теперь часто нуждалась в отдыхе, ее все утомляло; сидя у открытого окна, она погрузилась в думы и воспоминания; приход слуги, принесшего письма с почты, заставил ее очнуться. Первое письмо, которое она распечатала, было от мужа:

«На прошлой неделе скоропостижно умер Поль-де-Сонназ; если вы согласитесь сделать жене его визит, я с удовольствием приветствую вас в Париже; в противном случае вы останетесь в Шарисле, несмотря на то, что здоровье ваше страдает от тамошнего климата».

Более, кроме подписи, в письме ничего не было.

Верэ разорвала его.

Было письмо от княгини Нелагиной, нежное, длинное, было еще несколько писем и наконец довольно объемистый пакет, подписанный незнакомым почерком. Верэ машинально распечатала его; несколько писем, писанных рукою ее матери, выпали из конверта.

Верэ их прочла.

То были старые письма лэди Долли к Зурову, писанные за десять лет пред сим, позабытые им в черепаховой шкатулке и не преданные сожжению с другими подобными же посланиями, за неделю до свадьбы.

На следующий день князь Зуров обедал в клубе, — ему подали телеграмму от жены:

«Никогда. Оставьте меня здесь жить и умереть», — писала она.

Коррез томился сознанием своего бессилия; ему хотелось отмстить за нее, по крайней мере, если уже ему не суждено иначе послужить ей; а между тем тоска его снедала; давно уже стал он равнодушен к женским ласкам, в своим успехам, даже к музыке; словом — ко всему, что не было она. Наконец, он не выдержал и снова поехал в Польшу. В Шарнеле он узнал, что княгиня больна, а когда увидал ее, бледную, исхудалую, еле передвигающую ноги, опирающуюся на палку, ему вдруг показалось, что ей жить не долго, что умрет она здесь, одна, без друзей, без утешений.

Нравственно она мало изменилась, также ласково, как и прежде, говорила с бедняками, собравшимися перед ее домом, в числе которых проскользнул и Коррез, с такою же любовью подавала им милостыню.

Когда он подошел в ней, она испугалась.

— Так-то вы держите слово, вы обещали сюда более не являться? это жестоко, — пролепетала она.

— Вы страдаете? вы больны? — спросил он, вместо ответа. — Этот климат вас убивает, вы жестоки в самой себе.

— Я не больна, я только слаба, — с усилием отвечала она. — Но зачем, зачем вы приехали? это жестоко.

— Почему жестоко? нет, я не могу этого выносить! что вы делаете со своей жизнью? Он — чистое животное; к чему повиноваться ему, быть ему верной?

— Тише, тише! довольно уже я искупила грехов. Позвольте мне жить и умереть здесь. Идите, идите, идите.

Коррез молчал, он только глядел на нее и чувствовал, что любит ее как никогда. Тем не менее он сознавал, что она права, пришлось проститься с нею.

Вернувшись в Париж, он умолял княгиню Нелагину сжалиться над ее молодой невесткой, переговорить с братом, убедить его принять жену в себе в дом безо всяких унизительных условий. Нелагина плакала, слушая его, но за успех отнюдь не отвечала: она знала упрямый характер брата.

А Зуров, тем временем, получил от Жанны записку, состоявшую всего из нескольких слов:

«Коррез вернулся в Париж, он бал в Шарисле. Не дозволяйте его выработанному на подмостках сценическому таланту дурачить вас».

Час спустя Нелагина посетила брата, с которым была в ссоре со дня изгнание Верэ, и передала ему содержание своего разговора с Коррезом:

— Комедиант этот может дурачить вас, а не меня, — был ответ, — так и передайте ему.

Коррез возвращался пешком из театра; на бульваре его остановил старинный приятель:

— Читал ты это? — спросил он, подавая ему № одной из наиболее распространенных вечерних газет.

Они вошли в кофейню Биньон, мимо которой проходили; Коррез сел под газовым рожком и принялся за чтение блестящего очерка, озаглавленного: «Земные ангелы». Под покровом весьма прозрачной аллегории в статейке шла речь о цветке, увядающем где-то на севере, о парижском Ромео, охладевшем ко всем хорошеньким женщинам, и проч. и проч. Судя по едкой иронии, по беспощадной насмешке, которыми дышали эти строки, можно было полагать, что Жанна вдохновила писавшего их.

В эту минуту дверь отворилась, и Зуров, с целой свитой, вошел.

Коррез поднялся ему на встречу:

— Князь, — сказал он, указывая ему на № газеты, — вам ли угодно будет вступиться, или вы предоставите это мне: тут дело идет о чести княгини Зуровой…

— Честь княгини Зуровой? — с громким смехом перебил его муж, — это, конечно, ваше дело.

Коррез поднял руку и ударил его по лицу…


Спустя несколько дней, Верэ получила от мужа коротенькую записку:

«Я прострелял горлышко вашему соловью, отныне ему не петь более».

Она тотчас собралась в дорогу, несмотря на свою слабость; Бог знает, откуда у нее взялась энергия; безостановочно ехала она до прусской границы, а там, по железной дороге, добралась до Парижа.

Коррез, раненый, лежал в темной комнате; сестры милосердия сидели около него.

Дверь отворилась, и Верэ вошла. В глазах ее отражалось страдание, но двигалась она с своей обычной, гордой грацией и держала себя как женщина, решительность которой неизменна.

— Я та самая женщина, за которую он дрался, — сказала она монахиням. — Мое место подле вас.

Она подошла к кровати, и опустилась на колени.

— Это я! — сказала она тихим голосом.

Он открыл глаза; на лице его явилось такое сиянье, какое должно было озарять лица мучеников, созерцавших являвшихся утешать их святых.

Он не мог говорить, он мог только смотреть на нее.

Все ниже и ниже склонялась ее гордая голова.

— Вы всего лишились ради меня. Если это может вас утешить — я здесь.

* * *

Вереница блестящих экипажей тянулась вдоль парижских бульваров, в ясный весенний вечер. Князь Зуров сидел один в своей коляске, лицо его было мрачно, взгляд — угрюмый; то был канун его свадьбы с его старой приятельницей Жанной, герцогиней де-Сонназ.

Брак его с Верэ был расторгнут на основании показаний его прислуги.

Герцогиня в это время возвращалась из Булонского леса, в собственном экипаже, на передней скамейке которого помещались ее дети; все лицо ее сияло, в глазах отражалась насмешливая веселость. Сен-Жерменское предместье находило предстоявший брак ее с другом ее покойного мужа делом вполне естественным и подходящим. С радостным сердцем думала она, любуясь позлащенным лучами заходящего солнца Парижем: «Стоит только иметь немного ума, и всего можно добиться».