— Где вы были, моя милая, — закричала ей герцогиня, — что это за цветок; неужели он растет в церкви?

Седовласый посланник и ученый ботаник, лорд Бангор, находившийся в свите герцогини, посмотрел на цветок сквозь очки.

— Вольфиния! — вскрикнул он в восторге, — Вольфиние Каринтиана, да это феникс между цветов; можно узнать, княгиня, где вы достали это сокровище? Его родина — в значительном отсюда расстоянии, в Гитьчепале, в Каринтии.

— Он оттуда и есть, мне его принес мальчик, — отвечала Верэ, и покраснела, почувствовав, что сказала не всю правду.

Герцогиня бросила на нее быстрый взгляд и подумала: «Коррез прислал или принес ей эти цветы. Я в Гагу не верю».

По возвращении в Ишль, Верэ застает там мужа, который, переговорив о чем-то с Жанной де-Сонназ, просит жену пригласить Корреза к ним в Россию. Княгиня пишет вежливое и оффициальное приглашение, но муж недоволен тоном письма, находя его слишком учтивым. По его мнению, артист этого не стоит. Герцогиня Жанна предлагает свои услуги, и пишет певцу записочку; он отвечает отказом, под предлогом, будто многочисленные ангажементы не позволяют ему располагать своим временем.

Спустя несколько недель, Верэ уже жила с мужем в России, в огромном имении князей Зуровых, на берегу Балийского моря. Мать к ней приехала из Карлсбада, герцогиня де-Сонназ гостила у них, княгиня Нелагина, как всегда, была с ними; ожидалось множество гостей. Охоты, спектакли, обеды, всевозможные праздники, непрерывной вереницей следовали один за другим.

Совесть леди Долли совершенно успокоилась; она успела убедить себя в том, что в деле замужства Верэ, она, как мать, действовала великодушно, с самоотвержением и мужеством.

«Немногие женщины решились до такой степени пожертвовать собою и всеми своими личными чувствами, как пожертвовала я», — совершенно серьёзно говорила себе эта почтенная матрона.

Если же, подчас, в душе ее возникали еще неприятные ощущение, она спешила выпить немного хересу или немного хлору, смотря по времени дня, и очень скоро приходила в нормальное настроение.

А дочь? Дочь по прежнему терзалась; вся гордость, свойственная ей, вся природная чистота ее — возмущались против мужа. Нося подаренные им брильянты, сидя за его столом, принимая его гостей, она ненавидела его, ненавидела всеми силами души, и в то же время ненависть эту почитала грехом.

Камнем давила ее глухая безнадежность, а муж советовал ей искать развлечений в тряпках и победах.

Однажды вечером, усадив высоких гостей своих за карты, Верэ вышла на террассу — подышать воздухом. Нелагина последовала за ней.

— Здорова ли ты сегодня, Вера?

— Как всегда.

— Мне кажется, Ишль не принес тебе пользы?

— Ишль? что может сделать для меня Ишль? Траун — не Лета.

— Неужели ты никогда не успокоишься?

— Не думаю.

Нелагина вздохнула.

— Скажите мне, — неожиданно заговорила Верэ, — вы его сестра, с вами я могу говорить: неужели обязанности женщины все те же, даже если муж о своих забывает?

— Конечно, душа моя, то есть — да, я думаю…

— Чувствую я, что ничто не изменить раз принятых мной на себя обязанностей, — с лихорадочном румянцем на щеках заговорила Верэ. — Что обещал, то сдержи, это верно. Значить, что бы он ни делал, оставить его нельзя?

Она глядела своими ясными очами прямо в глаза его сестры.

— Дорогая моя, — уклончиво заговорила Нелагина, — жена не должна покидать мужа. Свет всегда готов осудить женщину, почти никогда — мужчину. Жена, покинувшая дом мужа, всегда в фальшивом положении. Как бы другие женщины ей ни сочувствовали, редкая из них станет принимать ее; ради Бога, не думай даже об этом.

— Я думала не о том, чего бы я лишилась: это в глазах моих не имеет никакой цены, — спокойно заметила Верэ, — а лишь об обязанностях жены перед Богом.

— Возвышенны твои чувства, Вера; только жаль — душа, твоя настроена несколькими октавами выше, чем все тебя окружающее; ни с кем ты не сходишься в мыслях; ты святая, воздымающая хоругвь во время священной борьбы, мы — толпа смеющихся масок…

— Значит, вы в состоянии смеяться… Однако становятся свежо, не войдем ли мы в комнаты?


Быстро пролетели два месяца охотничьего сезона, — время, которое Зуровы рассчитывали провести в России, — и в назначенный заранее день они возвратились на свою виллу на Средиземном море. Супружеская жизнь Верэ окончательно перешла в тот фазис, когда муж и жена совершенно чужие друг другу, они обменивались несколькими словами лишь в присутствии посторонних.

Зуровь словно боялся ее, а она радовалась, видя, что он оставляет ее в покое.

Очень часто Верэ, стоя на коленях в тиши своей комнаты, старалась уяснить себе: насколько виновата она в безобразном поведении мужа, но как ни анализировала она свои поступки, ей было ясно одно: она ничем не в силах был пособить горю; даже если б она любила его — и тут ничего бы сделать не могла. Любовь его к ней была основана на одних чувственных стремлениях; а привычки срослись со всеми фибрами его существа. Начни она обнаруживать нежность в обращении с ним, он бы тотчас оттолкнул ее каким-нибудь циническим словцом. Верность в глазах его была пустым, не имеющим никакого значении звуком, честь поставлял он себе в одном: никогда не сробеть перед мужчиной.

Честные женщины редко пользуются значительным влиянием; Жанна де-Сонназ всегда могла влиять на Зурова, Верэ — никогда.

Жене вообще не обладать влиянием равным влиянию любовницы.

Однажды Верэ, отправляясь навестить больную невестку свою, жену Владимира Зурова, жившую в Ницце, проезжала по Promenade des Anglais; она была одна, на переднем сидении коляски помещался Лор и большая корзина, цветов, предназначавшихся в подарок больной; день был чудный, катающихся множество. Экипаж Верэ неожиданно обогнала виктория, напряженная парой вороных, в ней восседала смуглая женщина с блестящими глазами, вся закутанная в соболя, а рядом с ней полулежал Сергей Зуров.

Слабый румянец, покрывший лицо Верэ, был единственным признаком того, что она узнала мужа и его спутницу.

Спустя минуту, ее лошадь рванулась вперед и оставила викторию далеко позади. Верэ полузакрыла лицо свое букетом ландышей, бывшим у нее в руках.

Проехав с полмили, она приказала кучеру ехать домой другой дорогой. Возвратясь на виллу, Верэ вошла в себе в спальню, сняла соболя, свернула их, позвала горничную и, отдавая ей меха, сказала:

— Передайте это князю, скажите ему, что мне их более не нужно, а ему они могут понадобиться.

В этот вечер на вилле обедало человек сорок гостей. Верэ, вся бледная, была в белом платье, с букетом белой сирени на груди; единственным украшением ее туалета служил крупный жемчуг, подаренный ей родными во дню ее свадьбы. Она уронила платок, муж наклонился поднять, и подавая его ей, шепнул:

— Я не люблю театральных аффектов, до моих действий вам нет никакого дела. Завтра вы наденете ваши соболя и поедете кататься на Promenade des Anglais, слышите?

— Слышу, но не поеду.

— Не поедете?

— Нет.

Гости начали съезжаться, Верэ принимала их со своей обычной, несколько холодной грацией.

После продолжительного обеда все общество собралось в белой гостиной.

Было около одиннадцати часов.

Гости успели уже насладиться музыкой; два искусных артиста, скрипач и пианист, исполнили перед ними несколько пьес Листа и Шумана; после того обширная комната наполнилась шумным говором, доказывавшим, насколько гости довольны хозяйкой и друг другом. Дверь растворилась на обе половинки, и слуги доложили:

— Г-н Коррез!

— Какое счастие! — вскрикнула княгиня Нелагина, и, подойдя в брату, шепнула ему:- Мы с Верой сегодня встретили его во время утренней прогулки, и я его пригласила, скажи что-нибудь любезное, Сергей, он в первый раз у тебя в доме.

Коррез, между тем, низко поклонившись хозяйке и ответив несколькими словами на приветствие хозяина, подошел к роялю, а потом, обратившись к Зурову, сказал:

— Я пришел, чтобы спеть что-нибудь вашим дамам. Это ваш инструмент? вы мне позволите?

«По крайней мере знает, зачем его звали, — подумал Зуров, — но выражается странно, можно подумать, что князь — он, а артист — я».

Коррез взял аккорд, в комнате воцарилась полная тишина.

Он смотрел перед собой и ничего не видел, кроме целого моря света, красновато-розовых цветов и одной женской фигуры, облеченной в белый бархат.

Он на минуту задумался; потом запел один из рождественских гимнов Фелисьена Давида.

Никогда не певал он лучше, чем в этот день. Когда он кончил и поднял голову, его глаза встретились с мрачно глядевшими на него глазами Сергея Зурова.

— Я спою вам еще одну вещь, если вы не устали меня слушать, — сказал он, — но такую, какой вы никогда не слыхали.

Он запел, положенное им самим на музыку, известное стихотворение Сюлли-Прюдома: La Coupe.

Голос его гремел, в нем слышался вызов; он придал своему исполнению смысл, ясный для всех его слушавших. Последний же куплет он спел с выражением нежной тоски.

Верэ осталась неподвижной, Зуров стоял, прислонясь к стене, с опущенной головой и мрачным выражением в глазах, — им овладел невольный стыд.

Коррез встал и закрыл рояль.

— Я пришел с тем, чтобы петь — и пел; теперь вы мне позволите вас оставить, так как завтра на рассвете я уезжаю в Париж.

Многие пытались удержать его, но он остался непреклонным.

Верэ подала ему руку, когда он выходил из комнаты.

— Благодарю вас, — промолвила она очень тихо.