На свежую после сна голову авантюра моя с бегством от дяди Лео показалась мне настоящим безумством. В этот миг пробуждения я уже не сомневалась, что самое место мне — в психушке. А может, я как раз в психушке и была? И вовсе не пальто на мне, а смирительная рубашка? И остается мне смиренно лежать, глядеть в потолок, светлеющий потихоньку, и хорошим сопрано петь лирические песни. Например, «Один раз в год сады цветут…» Меня мучили сомнения. Но почему я решила, что нахожусь в гостинице или в психушке? Я в данный момент — в «Комнате матери и ребенка». Мы с мамой едем куда-то, у нас пересадка, мы — две бесприютные стрекозы, и нас приютила сердобольная нянечка за два рубля.

Вот такое состояние у меня было тогда. Полусон, полубред; не то фантазии, не то болезнь. Даже сам Петр Петрович, такой реальный накануне, до последнего момента — до моего появления в театре — представлялся мне фигурой призрачной, мною же надуманной в кресле самолета.

Но Петр Петрович, к моему великому счастью, на самом деле был — очень даже реальный — и встретил меня у себя в кабинете чуть не с распростертыми объятиями, как давнюю знакомую, хотя не знал меня и сутки. Он перезвонил в отдел кадров и отправил меня туда.

Я шла по коридору, с любопытством озираясь. А работники театра с интересом оглядывались на меня.

Здесь, в театре оперы и балета я, без пяти минут доктор, была как не из мира сего. Все мне было странно и непривычно — сам дух театра веял мне в лицо некой экзотикой, а также и расслабленностью, неторопливостью, таинством творчества и… «рукопоцелуйством». Да, да! Именно так! В кулуарах театра кавалеры (оперные певцы, художники, балетмейстеры) целовали ручки дамам (певицам, балеринам и всем прочим). Меня это почему-то смутило. У нас в институте, в многочисленных клиниках кавалеры дамам ручек не целовали. У нас, — в той сфере, из которой я вышла, — совсем иной был стиль жизни: деловой, напряженный, может быть, даже жесткий, не до сентиментов. А как же иначе? Вокруг нас была боль, мимо нас ходила болезнь, а где-то вдалеке, в темном тупичке коридора, постоянно маячила смерть. В театре о смерти не думали. Ну, может, совсем чуть-чуть. И то лишь в том смысле — как представить ее на сцене. Чтобы бедняжка Ленский не был похож на бедняжку Каварадосси. Я здесь была явно не из той оперы, как принято говорить. Еще принято сравнивать таких, как я, с белыми воронами. Да, меня замечали и оглядывались. А я ощущала себя стрелой, пронзившей тюк хлопка. Несмотря на произошедшую со мной страшную эмоциональную встряску, я чувствовала себя сильной здесь. Много сильнее других! Ведь я уже была медиком. А медицина очень закаливает, она хорошо ставит мозги (если они, конечно, есть). Я бы всем порекомендовала поучиться в начале жизни медицине. Хотя бы немного. Я понимаю, это дорогое удовольствие — доучиться до четвертого курса и оставить вуз! Но все-таки… Ведь не о том сейчас речь. На мой взгляд, девочки, милые девочки, в пуантах и пачках стайками пробегающие по коридору, слабее и неприспособленнее к жизни, нежели какая-нибудь средняя третьекурсница мединститута с простеньким фонендоскопом в кармане халата и с тяжелым атласом Синельникова, прижатым к груди.

— Смотри-ка, смотри, какая красавица! — кто-то бросил мне в спину; не иначе какой-нибудь театральный ловелас.

— Это Петр Петрович команду набирает. Ты же знаешь, он дурнушек на дух не переносит. Вот и окружает себя красотками…

После этих слов Петр Петрович предстал для меня в несколько ином свете. А может, злословили досужие языки? Но почему же именно злословили? Зачем я вообще напряженная такая? Зачем я тут пронизывающая стрела? Ведь это в мой адрес сказали приятное! Могла бы и расслабиться чуть-чуть и обернуться, улыбнуться, хотя бы сделать вид, что я здесь «совсем в своей опере», «в своем балете».

Я оглянулась тогда, но за спиной уже никого не было.

Меня всегда, с самого раннего детства, называли красавицей. Я даже к этому привыкла, как привыкла к имени своему, и истинное значение этого слова до меня не вполне доходило. Ну красавица и красавица… что еще! Глядясь в зеркало, всегда видела свою улыбающуюся, миленькую, немного квадратненькую с тонкими чертами русско-немецкую физиономию, а еще точнее — мордашку. С возрастом лицо несколько вытянулось, белокурые волосы, мелкие детские кудряшки слегка потемнели, стали чуть волнистыми; губки-бантик обратились в губки-ленточку, губки-галочку — чаще крылышками кверху.

Как-то, еще будучи школьницей, я читала книжку про каких-то аборигенов, а вернее — аборигенок, у коих в обычае было надевать себе на шею кольца; чем больше колец, то есть чем длиннее шея, тем красивее. Тогда я и обнаружила, что у меня длинная шея и что могла бы я запросто потягаться с теми аборигенками. А однажды летом, на речке, купаясь с друзьями, я вдруг заметила, что ноги мои совсем не такие, как у моих друзей-мальчишек. Я нашла, что ноги у меня… женские! Почему-то это меня поразило. Долго еще я приглядывалась незаметно к ногам мальчишек и сравнивала их со своими. Стопа у меня была меньшего размера, коленки — до глупого, до обидного круглые, словно шарики у гантелей, которыми занимался по утрам папа, а бедра мои оказались вызывающе толстыми и непривычно широкими. Метаморфоза с моими ногами произошла зимой — вероятно потому, что я слишком много сидела. Помнится, в тот солнечный летний день я застеснялась на речке своих ног, но тут же, к собственному удивлению и некоторой приятности, заметила, что те же мальчишки украдкой с удовольствием поглядывают на мои ноги. Мальчишки стали несколько скованнее. Они перестали видеть во мне девочку Любку, они во мне увидели девушку Любашу. Кожа на моих ногах стала нежная-нежная, особенно на бедрах. Мне показалось, что кое-кто из мальчишек в тот день много бы отдал всего лишь за то, чтобы разочек меня за бедро ущипнуть. И я совсем другими глазами тогда посмотрела на себя. И на мальчишек. Возраст у них был очень «приметливый». И не только бедра мои они начали примечать, но и грудь, и плечи, и глаза, в которых, оказалось, появилось что-то, что невозможно описать словами, но сразу можно увидеть. Изюминка? Сатанинка? Загадка? Магнит? Искорка? Чувство?.. Некая женская сущность стала заметна во мне. И сущность эта как-то вдруг подняла меня над мальчишками, или они сами покорно принизились, пригнулись — с почтительностью, с восхищением и с робостью. Отчаянные ребята, сорвиголовы передо мной склонились. А я не понимала, почему. Я это поняла чуть позже: не передо мной они склонялись, а перед моей природой, перед женской тайной моей, перед моим начавшимся цветением!

Моя мама не была красавицей. И отец был симпатичный — не более. А про меня говорили: «В кого она такая?»

Мои бабушки и дедушки, собираясь вместе на праздники, приглядывались ко мне, удивленно качали головами, перебирали предков: Игумновы своих, Штерны — своих.

Игумновы припоминали, что была у них будто бы в четвертом колене Ксения — волосы толстые пышные, как у меня, носик с горбинкой — весьма на мой похожий. Показывали очень старую желтую фотографию — в ряду каких-то курсисток или институток, действительно, красотка, совсем молоденькая девица, моя прапра- (а может, еще одно «пра») бабушка. И правда, некое сходство как будто было.

Штерны же — гроссмутер и гроссфатер — вспоминали не так давно умершую Соню Кремер, коей я приходилась внучатой племянницей. И говорили Штерны, что я и Соня — как две капли воды. Они тоже в качестве доказательства показывали фотографию — доставали ее из толстого семейного альбома дрожащими по-стариковски руками. Соня Кремер на фото была запечатлена милующейся со своим женихом Отто (степень родства с ним я обозначить затрудняюсь); по краям фотографии красовалась замысловатая виньетка, а в нижнем правом углу наискосок было написано нежной вязью: «Люби меня, как я тебя… г. Саратов, 1933 г.». У Сони Кремер — легкомысленная шляпка, украшенная пучком птичьих перьев (дичайшая, конечно, была мода!), высокий гладкий лоб, темные брови, губки-галочки, чуть квадратненькое лицо.

«Разве не похожа?» — старшие Штерны сначала любовались на фотографию, а потом любовались на меня.

Короче говоря, каждый, по возможности тактичнее, тянул одеяло на себя. А у меня насчет своей внешности, насчет той самой красивости было собственное мнение: смешанная кровь — у некрасивых родителей красивые дети. С полукровками такое случается.

Сестра Маргарита, едва оформилась из подростка в девицу, тоже начала блистать. Тогда меня старики оставили в покое. Игумновы приносили фотографию другой институтки — пра-пра… Ирины, по приставной лесенке выходящей из авто. А у Штернов уж торчала из альбома закладка… Анна Леонардовна на песчаном берегу Волги была хороша!

… Оформление мое в отделе кадров не заняло много времени. Хотя и были, конечно, вопросы.

«Значит, вы учились?»

«В мединституте».

«А почему бросили?»

Я как-то умудрилась уйти от прямого ответа. Не объяснять же равнодушному чиновнику про Сережу. Кажется, наплела что-то про сильнейшую аллергию к лекарствам. Будто их на дух не могу переносить, и потому пришлось уйти из института.

Начальник выписывал мне новенькую трудовую книжку. Он делал это с большой важностью и ответственностью:

— Боже мой! С четвертого курса уйти. Вы, может, еще вернетесь? Или будете переводиться в какой-нибудь другой институт? С понижением курса — это возможно.

Я покачала головой. Наверное, сделала это решительно. Вопросов про институт больше не было.

Рука начальника замерла:

— Так и писать — Игумнова-Штерн?

— Пишите Игумнова.

— Разумно. Чем проще, тем лучше. Веление времени. А то как понапишут. Вот, например… вазо… вазоди… де… минуту! — он, громыхнув ключами, достал из сейфа какую-то коробочку, прочитал: — Вазодилятатор.

Я не поняла:

— Что вы имеете в виду?

— Да вот выписали лекарство. Никак не разберусь, — лицо начальника обрело выражение растерянности. — Уповаю на вашу помощь.