Мне было чуточку жаль дядю Лео (с такой легкостью я обманула его, умудренного жизненным опытом человека, да и намучила его за последнее время изрядно!) и даже немного смешно наблюдать эту сцену (впервые смешно после произошедшей трагедии). Потом я смотрела, как дядя Лео, стоя у огромного окна, провожал самолет на Иркутск.

Странные ощущения пришли ко мне в тот момент. Я как будто бы раздвоилась. Словно бы я-душа глядела на то, как милый друг дядя Лео провожал печально мое умершее я-тело. Или что-то такое почувствовала я — точнее не помню. Во всяком случае ситуация эта меня поразила. Еще я подумала тогда: все ли, действительно, нормально у меня с рассудком? достаточно ли я критична к себе? адекватно ли себя веду? Поразмыслив немного, постаравшись быть максимально объективной, на каждый из этих вопросов я ответила положительно.

Потом я видела, как уходил дядя Лео. Глаза грустные, лицо бледно, меховой воротник зябко приподнят, плечи опущены… Я никогда не видела его таким (а в последнее время я вообще не замечала окружающих, многие из которых, конечно же, переживали мое горе не меньше меня); я привыкла видеть в дяде главного инженера — бодрого, энергичного. Но в тот миг он являл собой очень унылый вид. Я даже чуть не вышла на свет и не окликнула дядю Лео. Но замешкалась. Или что-то удержало меня в тени? Да, конечно, удержало — я уже подожгла за собой все мосты, и обратной дороги не было.

Глядя, как уходит из поля зрения дядя Лео, — родной человек, последний мостик к прежней моей жизни, — я пришептывала что-то взволнованно, бессознательно. Стеклянная дверь за дядей затворилась, и я сообразила — что же все-таки шепчу. Удивительно: будто испорченная грампластинка, я бесконечно повторяла «Счастливого вам полета!», «Счастливого вам полета!»…

«Ах, дядя! Мне жаль тебя, мне жаль себя, но я обязана сделать этот шаг — иначе мне не вернуться к жизни».

Скоро объявили регистрацию и посадку.

В самолете мне стало по-настоящему страшно: я ведь летела (юная птица-феникс) за тридевять земель, в чужой, совершенно незнакомый город, хотя в нем когда-то и жили мои предки. И летела я не налегке, а с багажом усталости после только что пережитой да и, пожалуй, не пережитой еще трагедии (переживать мне ее, вероятнее всего, предстоит до конца жизни).

Я сравнивала себя с человеком, бегущим по какой-то местности в кромешной темноте. Что ожидало меня впереди — яма, бездонная пропасть, глухая стена, омут или все-таки яркий свет, залитая солнцем цветущая поляна? Нет, что угодно, только не солнечная поляна. Вряд ли после случившегося в моей жизни еще проглянет солнце. С высокого утеса я прыгнула в бездонную черную пропасть, зажмурив глаза, сжав зубы, расправив неокрепшие, обсыпанные пеплом, крылья, и падала, падала… ледяной ветер бил в лицо…

Какой-то мужчина сидел рядом со мной. Он легонько тронул меня за плечо:

— Девушка, вам плохо? Девушка…

«Почему он подумал, что мне плохо?» Самолет уверенно набирал высоту и летел за уходящим солнцем. Самолет услужливо догонял для меня солнце, но никак не мог догнать. И я падала, падала… сломанные крылышки трепыхались за спиной, кружилась голова, холод сковывал тело и болело сердце.

Я открыла глаза:

— Нет, ничего… летим… Нам долго лететь?

— Долго, — у мужчины было доброе участливое лицо. — Так долго, что можно сказать: всю жизнь.

Я улыбнулась его шутке через силу. Но смысл ее мне пришелся по душе. Лететь целую жизнь, даже со сломанными крыльями! И несмотря ни на что! Очень к месту сказанные слова. Мужчина этот показался мне симпатичным. Ему было лет пятьдесят; худощавый, светленький, с голубыми глазами, кажется, невысокий.

Мы разговорились. Точнее, говорил преимущественно он. Я отвечала односложно, если он о чем-нибудь прямо спрашивал меня.

Он возвращался в Санкт-Петербург из командировки. Он — завпост (заведующий постановочной частью) в театре оперы и балета (театру возвращено старое имя — Мариинский). Он зачем-то сделал мне тонкий комплимент: сказал, что считал бы свою командировку неудачной, если бы не встретил меня. И просил рассказать немного о себе. Мне же ничего рассказывать не хотелось. Сгорели мосты… Я открыла ему только, что ткнула пальцем в небо и лечу куда глаза глядят, — в полной темноте. И указала за иллюминатор.

Мой новый знакомый удивленно вскинул бровь и сказал, что я отважилась на сильный поступок. О причинах этого поступка — человек тактичный — допытываться не стал. Он поразмыслил немного и предложил мне работу секретаря в своей приемной и двести рублей оклада, плюс сорок процентов прогрессивки (даже с учетом инфляции это было неплохое предложение).

— Я подумаю, — был мой ответ.

Я полагала, он шутит, и на этом разговор закончится. Но мой собеседник вдруг стал совершенно серьезен:

— Сколько времени вам требуется для размышления?

— До конца полета, — я почему-то опять кивнула на иллюминатор.

А он кивнул мне:

— Я не ошибся в вас. Вы мне действительно подходите. Мне в приемной нужен сотрудник, умеющий быстро принимать решения.

Я подумала, что этот человек очень проницательный: он сумел рассмотреть во мне качество, о наличии которого я и сама не подозревала. Мне казалось, что я как раз — неуверенный в себе человек и слишком долго решаюсь на простейшие поступки.

Он помолчал минуту, потом сказал (словно вопрос уже был решен):

— Сначала поживете в общежитии, а потом и квартиру вам выделим. От театра. Прописку и прочее я беру на себя.

Так и получилось, что вошла я в самолет несостоявшимся (без пяти минут) доктором, выжженным изнутри, опустошенным горем человеком, а ступила на бетонное покрытие Пулково уже как бы человеком иным — заново народившимся, секретарем завпоста всемирно известного театра, сотрудником с двумястами рублями оклада, сорока процентами прогрессивки и некоторыми, хотя и весьма туманными, перспективами.

Петербург. Новый стиль…

Санкт-Петербург меня поразил. Но это и не мудрено. Не так уж много нужно, чтобы поразить девушку из провинции, не видавшую городов, крупнее Новосибирска и Караганды. Достаточно провезти ее на такси по Невскому проспекту, мимо Исаакиевского собора, показать Медного Всадника или храм Вознесения Христова, что возвышается над прекрасным каналом Грибоедова, чтобы она от обилия впечатлений тут же «выпала в осадок». Что Петр Петрович, кажется, и сделал — маленькую ознакомительную экскурсию по Питеру. А «в осадок» я выпала уже в гостинице — не в «Астории», конечно, чуть попроще. На свои оставшиеся двадцать пять рублей я могла вписаться в нее дня на три, не больше.

Петр Петрович помог мне заполнить бланки, поднес мою сумку до двери номера. Я со всей своей провинциальной непосредственностью стала уж побаиваться — не аферист ли он какой? Не начнет ли он ломиться сейчас в номер и приставать ко мне? Но плохо же я знала коренных питерцев!

Петр Петрович взглянул на часы, покачал головой. Его уже заждались дома. Он попрощался со мной на пороге номера и сказал, что назавтра в девять часов утра ждет меня в приемной. А найти театр не составит проблем.

Когда он ушел, я бросила сумку в угол, села на кровать и… расплакалась. Я плакала долго и навзрыд. Мне было в тот миг невероятно жалко себя. Очень остро я поняла, что после смерти Сережи осталась одна в этом мире. Родители, сестра, другие родственники в счет не шли. Да и как далеко они, Господи, были! Мной предъявлялся судьбе или, скорее, судьбой — мне… совсем иной счет — счет сердца, счет любви. Всеми фибрами души я желала бы оплатить этот счет, но, увы! В нем были сплошные прочерки, которые ставили меня в тупик.

Я была опустошена. Оглядываясь вокруг, я искала, чем бы заполнить пустоту внутри себя. Сережи уж нет и вряд ли похожий будет. А если и будет кто-нибудь, выдержит ли он сравнение с Сережей?

Я обречена была на одиночество.

Меня спас тогда Санкт-Петербург.

Город, этот прекрасный старинный город — один был способен в те дни заполнить меня, отвлечь от мрачных дум, развеять щемящее уныние сердца. Я видела его мельком из окна такси и, что удивительно, сразу ощутила родство с ним. Я вспомнила, что некогда жили в нем мои предки. Еще не зная города, я уже чувствовала — он мой. С чем это можно сравнить? Разве что с суженым, с любимым. Будто идешь ты по дороге, пустынная равнина вокруг. Ни души — зови, не зови! И вдруг видишь человека впереди — едва заметная фигурка. А ты не сомневаешься: это идет тот, кто завладеет твоим сердцем, твоими мыслями и обретет власть над тобой, станет твоим Богом. И ты спешишь, спешишь к нему… догоняешь…

Не раздеваясь, я прилегла на кровать. О чудо! Мне стало так спокойно, как не было давно, тысячу лет, — с самого того проклятого дня или ночи, как это случилось…

Город принял меня. Это в него я легла, а не на кровать. И он взял меня как частичку, которой ему давно не хватало. Город подарил мне успокоение. Все то, что мучило меня, что терзало мне сердце — несостоявшаяся любовь, осознание трагедии, тоска по любимому, — все это вдруг спрессовалось, обратилось в нечто, в некий узелок микроскопических размеров и отошло на второй, на третий план, затерялось в одном из уголков моего сердца. Временами это будет выходить из меня и владеть моими думами, временами от этого груза будет болеть мое сердце — в том самом месте, где образ Сережи поселился навечно, но это будет только временами. Я же смогу жить. Я буду жить долго. В прекрасном городе на Неве, в моей столице. И буду помнить — все-все. Чтобы все, что было, осталось хотя бы во мне.

«Господи, какое счастье, что я приехала сюда!» — это была моя последняя мысль той ночью.

Проснулась же я рано. И долго не могла сообразить, где нахожусь и почему лежу на неразобранной постели одетая. А когда все вспомнила, опять испугалась — еще сильнее, чем накануне в самолете.