Вот и сижу год за годом у постылого общежитского очага и чего-то жду. Но сама не знаю — чего? Налетит ли на мой цветок ветер и сорвет с ветки, явится ли солнечный принц или мне так и суждено остаться не отмеченным ни Богом, ни человеком пустоцветом? И не знаю я, как менять, по какому новому кругу разворачивать — собственную жизнь: искать другую работу? уезжать в другой город? бегать на танцы в военное училище, как бегают девчонки (и это мне — старухе!)? ходить с тоскливым лицом в клуб «кому за тридцать», как ходят совсем старухи? Нет, все это выше моих сил. И я не отчаялась еще: засыпая, не плачу в подушку, не дрожу от страха перед одиночеством. Просто жду терпеливо свое солнышко.

Нет, прикатит оно ко мне не на «мерседесе»! Оно взойдет однажды — просто, естественно. И я повернусь к нему вся, и раскроюсь; тайную сущность свою, которая и для меня пока что тайна, с трепетом обнажу… и себя, и его познаю… Но что-то так долго не восходит мое солнышко, что я уж и в растерянности — а с какой стороны должно оно взойти?

Я стою, опершись на гранитный парапет, и смотрю на реку.

Быстрокрылые чайки, которых тут, видно, прикармливают досужие гуляющие и туристы, так и вьются вокруг меня, кричат, со свистом рассекают воздух. Просят какой-нибудь корм. Я открываю сумочку, достаю бутерброд — хлеб с маслом. Кусочек отщипываю для себя, остальное крошу в Неву. Птицы хватают хлеб едва не на лету, шумят, дерутся. От бутерброда моего скоро остается лишь воспоминание. Чайки, покружив надо мной еще пару минут, огорченно разлетаются. Легко, быть может, чуточку печально плещется о набережную река…

«О чем это я думала?»

Саратов, провинциальный городок… В связи с совсем другим катаклизмом отсюда и из окрестностей, а также из других мест: с Северного Кавказа, из Крыма, с Украины и иных регионов компактного проживания немцев — были переселены в Среднюю Азию и Западную Сибирь тысячи и тысячи ни в чем не повинных людей. Среди них и дедушка мой, тогда еще совсем молодой человек, двадцать пятого года рождения, Адам Александрович Штерн. Несколько черных военных лет дедушка, как и большинство молодых советских немцев, провел в трудлагерях. А это почти то же, что в фашистских концлагерях. Но ему посчастливилось выжить. Все немцы так и остались на поселении в тех местах. Дедушка скоро оказался в Бийске, там женился на Эльфриде Маер, и в сорок восьмом году родилась моя мама Алина. Потом родился дядя Лео; третий ребенок в семье был поздний — дядя Рихард (Ричка), который всего на четыре года старше меня.

Судьба разбросала детей Адама…

Алина осталась в Бийске, вышла замуж за врача-педиатра Игумнова Николая Петровича; дядя Лео был умница, закончил политех, был распределен в Караганду, где до сих пор работает главным инженером на одном из крупных предприятий. Дядя Рихард, прославившийся в Бийске как шалопай и баламут, увязался за братом Лео в Казахстан. В Караганде долго не задержался — не пришелся ему по вкусу черный шахтерский хлеб. Понесла Ричку нелегкая дальше, и остановился он наконец в маленьком поселке Берлик, Чуйской области, где сел за рычаги тяжелого гусеничного трактора «ЧТЗ». Там же в Берлике Ричка женился на красавице-немочке голубоглазой Иде и произвел на свет кучу детей.

Пару раз я гостила в Берлике. Нет на свете ничего чуднее этих созданий — Ричкиных детей. Я любила ходить с ними купаться на речку. Они были тогда очень загорелые, шумные и голопузые. Счастливые, солнечные мгновения моей жизни! Ричка построил большой дом, заметно остепенился. Но глаза — лукавые, быстрые, цепкие — до сих пор выдают в нем авантюриста. Его называли в колхозе уважительно Рихардом Адамычем. Это резало мне слух. Ричка — он и есть Ричка. Шалопай и баламут… Друзья именовали его иначе, полууважительно-полуиронически — Агдамыч, поскольку имел Ричка некоторое пристрастие к плодово-выгодному вину «Агдам».

Мама моя, всегда преклоняясь перед авторитетом дяди Лео, главного инженера, над Ричкой подсмеивалась, говорила, что это о нем, о ее брате, сложены стихи, какие известны всякому школьнику, изучающему немецкий язык, в пятом-шестом классе:

Mein Bruder ist

Ein Traktorist

In unserem Kolchos…[1]

Поэт этот явно не Гете. А Ричка не обижался. Он никогда ни на кого не обижался; он был для этого всегда слишком иронически настроен.

Дедушка и мой отец построили в Бийске дом своими руками. Дом в частном секторе. Провели канализацию, водопровод. Все городские удобства были нам не чужды. При доме разбили маленький садик и такой же маленький (совершенно советский) вскопали огород. Дом наш в Бийске — на две половины. В одной живут гроссмутер и гроссфатер[2], а в другой — мои родители и моя сестра Рита с мужем и ребенком.

Рита с малолетства занималась музыкой, потом играла в разных музыкальных ансамблях в городке, строила далеко идущие планы, нацеливалась в Москву, но… подцепила Виктора, журналиста местной газетки, родила и «отошла от дел». Рита — моя младшая сестра. Средняя — Анна — умерла в раннем детстве от менингита. Мама говорит: была в тот год очень холодная зима; где-то застудили ребенка.

Я, закончив школу, не захотела оставаться в Бийске. Подобно Ричке, увязалась за дядей Лео и приехала в Караганду.

Может быть, в те годы я тоже была чуть-чуть авантюристкой (пожалуй, так; мало кто не авантюрист и не максималист в семнадцать лет — разве что кто-то совершенно закомплексованный, закомплексованный насмерть), но, не чувствуя особого неодолимого влечения к медицине, я надумала поступать в медицинский институт. Училась я всегда неплохо (говорят, русско-немецкие дети обладают особым даром к учебе, к языкам), но очень боялась на вступительных экзаменах сочинения, ибо никогда не чувствовала в себе склонности к литературе и литературоподобному сочинительству — я имею в виду эпистолярное творчество, ежедневное излияние чувств в дневниках и тому подобное. К счастью, у меня был не плохой выбор. Забраковав идеологизированные темы по произведениям Шолохова и Фадеева, я остановилась на вольной теме «Широка страна моя родная». А страна, действительно, еще была очень широка — я поступала в институт в 1990-м году. Основных идей в моем «шедевральном» произведении было две: интернациональный, как нигде, состав народонаселения и широта просторов — когда на одном краю страны еще только восходит солнце, на другом краю оно уже заходит. Эти оригинальные идеи, вероятно, пришлись весьма по душе некоему проверяющему инкогнито, и он оценил мой опус на «отлично». Так я стала студенткой КГМИ.

Вдруг за спиной у меня громко взвизгивают тормоза.

Я вздрагиваю, оборачиваюсь.

Это какой-то сумасшедший «опель» подрезал путь «жигуленку» — они едва не столкнулись; оба, не желая разбирательств, избегая контактов с милиционером, спешат скрыться за углом. Я с облегчением вздыхаю — я уж было подумала, что это «мерседес» притормозил, что неотвязчивый Кандидат, это ничтожество, сумел разыскать меня и здесь, на прогулке по набережной. Странное все-таки смешанное отношение у меня к Кандидату: и хочется, чтобы он отвязался наконец, и чуточку не хочется этого — все-таки вьется что-то вокруг тебя, все-таки ты не одна. Да к тому же искушения, будь они неладны, водопадом обрушиваются на меня. Иной раз совершенно не находишь в себе сил от чего-то отказаться. Нет-нет да и примешь какой-нибудь незначительный подарок — долларов за сто.

«Но я отвлеклась! Я думала о чем-то интересном, приятном. О родном… Ах да! Семья».

Наша интернациональная русско-немецкая интеллигентная семья всегда была очень дружная, с традициями, с высоким культурным уровнем. Едва ли не с пеленок нас, детей, приучали пользоваться салфетками, столовыми приборами; прививали манеры поведения:

«Люба, девочка! Ты с ума сошла! Разве можно облизывать тарелку?»

«Но так вкусно, мама!»

Это в четыре года.

«Люба, дочка! Не кушай с ножа. Это плохой тон. И это дурная примета».

«Но мне так удобно, папа!»

Это уже в пять лет.

«Любаша, внучка! Тарелка должна стоять в двух-трех сантиметрах от края стола. А мыть тарелку следует начинать с обратной стороны».

«Хорошо, мута (бабушка, то есть)!»

Это в семь лет.

С малолетства мы с Маргаритой помогали маме на кухне и по дому.

Каждый день надевали свежие беленькие накрахмаленные переднички, раз в неделю надраивали столовое серебро (вилки — непременно со щеткой); генеральная уборка тоже раз в неделю — вычищалась каждая плитка кафеля, тщательно промывались все углы, плинтусы, радиаторы, двери и дверные косяки, ручки; кастрюли и противни начищались до блеска; окна всегда у нас были так чисты, что, кажется, у прохожих на улице могли возникнуть сомнения: да есть ли в этих окнах стекла вообще?

На каждый праздник мама обязательно пекла кухе — большой, на весь противень, чуть-чуть сладковатый бисквитный пирог без начинки. Мы рассаживались за столом каждый на свое место (исключений из этого правила я не помню), папа или дедушка говорили назидательную, или праздничную, или заздравную речь — в зависимости от повода нашего собрания, — и после этого мы чинно и молча принимались за еду; по великим праздникам детям позволялось даже говорить за столом — но только в том случае, если было что сказать умного. Застолий с пьянками в привычном для среднестатистического жителя СССР смысле в нашем доме никогда не бывало да и быть не могло. Одну бутылку водки или хорошего вина отец с дедушкой пили не менее полугода. Не потому ли Ричка, несколько склонный к пороку, мягко именуемому бражничеством, так рано сбежал с половины дедушки Адама?

Насчет половины…

В нашей части дома были четыре маленькие комнатки, большой зал, кухня и ванная с «совмещением». Мы с сестрой по тем временам роскошествовали в сравнении с другими детьми, ибо жили каждая в отдельной, хоть и маленькой, комнате. Зал служил местом общего времяпрепровождения. В спальне родителей за всю свою жизнь я побывала от силы с десяток раз. Вот такая традиция! Спальня родителей — практически табу.