А что, если это звонит доктор Клайн, чтобы сказать, что она ошиблась, что средство все-таки есть? Что бы я сделал? Изменил бы свои мозги, если бы это означало начать узнавать людей, как все остальные?

Или нет?

Я прокручиваю варианты в голове, пытаясь представить себе, как бы это меня изменило.

Я бы не остался собой, верно? Потому что, пока могу вспоминать, именно так я и нахожу людей. Я изучаю их, я узнаю их особенности.

Штука в том, что я не знаю, что значит видеть мир, как все остальные. Может, я не узнаю себя в зеркале и, может, не могу точно сказать, как я выгляжу, но сомневаюсь, что я таким же образом смогу узнавать себя без прозопагнозии. То же самое относится к моим родителям, братьям, друзьям и Либби. Я говорю обо всех особенностях, которые делают их ими. Они глядят друг на друга и видят одно и то же, но мне приходится напрягаться, чтобы увидеть то, что за их лицами. Как будто я разбираю человека на части, а потом снова собираю. Я заново создаю его так же, как сконструировал Вреднобоя для Дасти.

Это – я.

Чувствую ли я себя особенным? Немножко. Мне приходится страшно напрягаться, чтобы изучить и запомнить всех, и даже если цвет кожи и волос помогают мне находить людей, не это в них значимо для меня. Совсем не это. Дело в куда более важных вещах вроде того, как светятся их лица, когда они смеются, или в манере двигаться, когда идут к тебе, или в том, как веснушки на лицах образуют карты созвездий.

Либби

Я уже на окраине парка, стою, закутавшись в куртку и замотавшись шарфом до самого носа, и замечаю медленно едущий красно-бурый «Ленд Ровер». Он резко останавливается посреди дороги, двигатель остается включенным, из него вылезает Джек Масселин и с важным видом направляется ко мне.

– Что ты здесь делаешь?

– Твой папа сказал, что ты здесь. Господи, как холодно-то. Ты и вправду собираешься возвращаться домой пешком?

– Что. Ты. Здесь. Делаешь? – раздельно, повысив голос, спрашиваю я.

– Послушай, извини, что не сказал, где я жил и что видел тебя в тот день, когда тебя спасали. Надо было обо всем рассказать, и у тебя полное право на меня злиться.

– Да, надо было.

– Знаю. Я был не прав. Но если тебя это устраивает, то прямо сейчас мне нужно сказать тебе совсем другое. Мы можем позже к этому вернуться, и ты сможешь задать мне какую угодно взбучку.

– Что такое, Джек?

– Ты та, кого я вижу.

– Что?

– Ты та, кого я вижу, Либби Страут. Тебя.

– Что все это значит?

– Я тебя вижу. Я тебя помню. Я тебя узнаю.

Я взмахом провожу рукой вдоль себя.

– У тебя нет слепоты на габариты.

– Господи Боже, женщина. Да послушай же ты.

– И что с того? Ты используешь особые приметы для распознания людей. Вес – моя примета.

– Твоя примета – это ты. Я помню твои глаза. Рот. Веснушки на щеках, похожие на созвездия. Я знаю твои улыбки, по крайней мере три из них, и самое меньшее восемь выражений лица, включая лишь изменения взгляда. Умей я рисовать, я бы тебя нарисовал, и для этого мне бы не пришлось на тебя смотреть. Потому что твое лицо запечатлено у меня в голове.

Тут он закрывает глаза и описывает, как я выгляжу, таким образом, как я раньше никогда не слышала. И от его слов сердце у меня колотится все быстрее, и я знаю, что никогда этого не забуду, пусть хоть полвека пройдет.

Он открывает глаза и продолжает:

– Я знаю, как ты двигаешься. Знаю, как смотришь на меня. Я вижу, что ты меня видишь, и ты единственная, кто так на меня смотрит. С тобой я или нет, мне не нужно об этом думать или складывать вместе кусочки головоломки. Это просто ты. Вот что я знаю.

– Это не значит, что ты меня любишь. Просто потому, что видишь.

Он приподнимает брови и смеется.

– А кто тут о любви обмолвился?

Мне больше всего хочется растаять в воздухе.

– Если бы, чисто гипотетически, я тебя и любил, это не оттого, что я тебя вижу, и не оттого, что ну, да, по крайней мере я ее вижу, значит, я, наверное, и люблю ее. Я почти уверен, что вижу тебя оттого, что тебя люблю. И да, по-моему, я тебя люблю, потому что вижу тебя, действительно вижу, Либби, как одно целое, до последней удивительной черточки.

Я жду, пока он повторит слово «гипотетически», но он не повторяет.

Вместо этого он смотрит на меня.

А я на него.

И наступает момент счастья.

Он длится секунды, может, минуты.

Я закрываю шарфом нос. Мне хочется закрыть им всю голову.

– Вот.

Он что-то мне подает. Я поворачиваю это на ладони и вижу магнитик. «Огайо приветствует вас».

Сначала я не понимаю, почему он его мне дает. Мы с ним никогда не бывали в Огайо. Я была там всего один раз.

Много лет назад.

С родителями.

Внезапно я оказываюсь в своем старом доме в тот день, когда мама прикрепила первый магнитик на холодильник. «Мы весь его облепим магнитиками из тех мест, куда поедем, – сказала она. – Огайо, может, не такая уж и экзотика, но однажды, когда тут места не останется, ты взглянешь на него и подумаешь: «Вот с него-то все и началось».

– Не надо мне было вообще его брать, – говорит он.

– Брать?

– Из твоего дома. Я в тот день вернулся, чтобы поискать, что могу о тебе разузнать. Пришлось сказать охраннику, чтобы тот был внимательнее, чтобы вас не обворовали.

– После того, как своровал вот это.

– Да. А еще книжку, ту, что я тебе прислал.

– А почему ты оставил себе магнитик?

– Он напоминал мне о тебе.

– Ух ты, какой сентиментальный нашелся.

Он смеется, потирая рукой подбородок.

– Несомненно.

– Все нормально. – Шарф заглушает мой голос. Я сжимаю в руке магнитик. Глупо, конечно, но я не могу не подумать: «Она его держала. Часть ее по-прежнему здесь». – Я рада, что ты его взял.

Вот с него-то все и началось.

– Либби Страут. – Его глаза и лицо становятся серьезными. По-моему, я его никогда таким серьезным не видела. – Тебя хотят.

И тут он стягивает с моего лица шарф.

Он обнимает лицо руками, нежно и бережно, словно оно – редкий драгоценный камень.

И целует меня.

Это лучший поцелуй в моей жизни, что, как я понимаю, ни о чем особо не говорит. Но это один из тех поцелуев, от которых безбрежно распахивается мир, который я сравниваю с любыми поцелуями, случившимися или предстоящими всем и везде. Он словно дышит за меня, или, может, мы дышим друг за друга, и я сливаюсь с ним, а он со мной, так что мои руки и ноги уже не мои, кости медленно тают, а вслед за ними мышцы и кожа, пока не остается одно электричество. Туманно-серое утреннее небо превращается в ночной небосвод, и звезды повсюду, так близко, что мне кажется, я их и вправду соберу, отнесу домой, а потом стану носить в волосах.

Я не знаю, кто первым отстраняется – может, я, может, он. Но мы стоим, соприкасаясь лбами, за что я благодарна, потому что частичка меня внутренне кричит: «Господи, это Джек Масселин!» Страха во мне нет, но я почти в недоумении, потому что знаю этого парня с той стороны, с которой его не знает никто, а он знает меня.

В конце концов, мы поднимаем головы, наши взгляды стремятся вверх и находят друг друга, и мне не нужно гадать, какой он меня видит, потому что я вижу себя там, отражающейся в его зрачках, словно он и вправду запечатлел меня и носит с собой.

– Уф! – поизносит он и выдыхает, словно все это время не дышал.

– Да. – Я стараюсь казаться смешной, потому что этот мир все еще нов для меня и я ищу в нем свой путь, а потому говорю: – В том смысле, что земля не дрогнула. – Голос у меня дрожит, самую чуточку.

Но штука в том, что она дрогнула. Еще как. Она стряхнула с себя всю мишуру.

Мы делаем это. Это происходит. Мы встречаемся и меняем миры, его и мой.

Мое тело с головы до пят – одно нервное окончание. Все в нем живет и даже больше. Сердце мое раскрывается, словно сердце дочери Рапачини, Беатриче, когда она встречает юного Джованни, забредшего в сад. Стоя там, я почти чувствую, как оно раскрывается – лепесток за лепестком, удар за ударом.

Джек

– Я люблю тебя, – говорю я.

– Я тебя тоже, – отзывается она и смеется. – Похоже на шизу. В смысле, что тебя.

– Знаю. И какого черта?

Она прикрывает рукой рот, но глаза у нее сияют. Я думаю о поросшем травой поле летним днем. Я думаю о солнце, от которого становится тепло.

Под серо-синим небом я беру ее за руку – и я дома.