ПОРТРЕТ СЕМЬИ СЭРА ТОМАСА МОРА

Глава 1

В день приезда художника дом стоял вверх дном. Не нужно было иметь семь пядей во лбу, чтобы понять — мысль о семейном портрете, заказанном немцу, привела всех в состояние крайнего возбуждения. Я могла бы рассказать, в каких странных формах проявляется тщеславие, но меня никто не спрашивал. Никто бы не подумал, что мы так заботимся о мирском. В нашем благочестивом доме никогда не забывали о добродетели скромности.

Поводом для возникшего столпотворения стал первый день весны, ну хорошо, пусть первый январский день, который при желании можно было назвать теплым. В такой день только и убираться — скрести, тереть и полировать все доступные видимые и невидимые поверхности. Дому, стоившему королевского состояния, исполнился всего год, он вряд ли нуждался в дополнительном украшении — и без того прекрасно смотрелся на солнце, — но в большом зале деревенские девушки с самого рассвета натирали пчелиным воском каждый квадратный дюйм дерева до тех пор, пока не засверкали стол на помосте, стенные панели, деревянные двери. Другие работницы трясли наверху подушки, взбивали перины, мыли обивку стен, проветривали комнаты и рассыпали в шкафах ароматические шарики и лаванду. Поменяли сено в уборных. В вычищенные камины положили благовонные яблоневые поленья. Когда мы вернулись с заутрени, солнце стояло еще невысоко, но из кухни уже доносились лязг, скрежет, предсмертные крики птиц и запах бурлящих лакомств. Мы, дочери (все, как одна, в лучших нарядах с лентами и вышивкой — вряд ли случайное совпадение), тоже принялись за работу, сметая пыль с лютней и виол на полках и готовя все для домашнего концерта. А в саду, где величественно, хотя и несколько раздраженно, госпожа Алиса осматривала свои войска (бдительно поглядывая на реку, чтобы не пропустить лодки, направляющиеся к нашему причалу), кажется, собрался весь наличный запас мальчишек из Челси, ревностно подрезавших шелковицу — первое достижение отца на поприще садоводства. Ее латинским названием — morus — он именовал и себя (будучи достаточно самокритичным, он находил забавным, что это слово означает также «глупец»). Остальные подрезали целомудренные кусты розмарина или подвязывали деревья шпалер, украшавшие сад и похожие на отощавших узников. Их груши, яблоки, абрикосы и сливы — плоды нашего будущего летнего счастья — только готовились к рождению и пока представляли собой лишь почки и завязи, уязвимые для поздних морозов.

Взоры всех притягивали сад и река за воротами. Не наш отрезок с бурным течением, о котором местные говорили, будто вода здесь танцует под звуки затонувших скрипок, и где, как все знали, очень трудно пройти на лодке и причалить; не маленькие лодки, на которых деревенские жители выходили за лососем, карпом и окунем; не пологий дальний берег с тянущимися по нему до холмов лесами Суррея с дикими утками и другими водоплавающими Клапема и Сиденема. Нет, все смотрели на реку с любимого отцом высокого плато, откуда открывался прекрасный вид на Лондон — его островерхие крыши, дым, церковные шпили, — где жили и мы до того, как стали богатыми и влиятельными. Без этой панорамы отец, почти так же как и я, не мог прожить и дня.

Сначала появились Маргарита и Уилл Ропер. Под ручку, нарядные, торжественные, женатые, ученые, скромные, красивые и счастливые, они показались мне в то морозное утро невыносимо самодовольными. Старшей дочери Мора и моей сводной сестре Маргарите исполнилось двадцать два года, как и ее мужу (на год больше, чем мне); но они уже настолько обвыклись в своем совместном счастье, что забыли, каково быть одному. Затем Цецилия со своим мужем Джайлзом Хероном и Елизавета, тоже со своим мужем, Уильямом Донси. Все они моложе меня — Елизавете всего восемнадцать, — и все улыбались от тайной радости новобрачных, а также более дозволенной радости людей, счастливо заключивших брак с человеком, любимым с детства, видевших, как карьера мужа при дворе движется семимильными шагами, и предвкушавших прекрасное будущее. Затем дед, старый сэр Джон Мор, важный и торжественный в подбитой мехом накидке (он уже достиг того возраста, когда даже прохладный весенний воздух причиняет беспокойство). Потом молодой Джон, самый младший из четверых детей Мора. Он дрожал от холода в нижней рубашке и, пристально всматриваясь в водную гладь, механически обрывал с розового куста листья и сворачивал их в тончайшие трубочки, пока госпожа Алиса не выбранила его как следует за то, что он губит кустарник, и не отослала потеплее одеться. Затем Анна Крисейкр, еще одна воспитанница, как и я. Она обладала досадным свойством производить впечатление наивной хорошенькой девочки. Я-то хорошо понимала, зачем убранное богатой вышивкой пятнадцатилетнее существо порхает вокруг Джона, но не видела никакой необходимости во всех этих укутываниях длинных конечностей, в нежном мелодичном мурлыканье, в тонких улыбках на милом лице, хотя в присутствии Джона она держалась так всегда. Это бросалось в глаза. Покойные родители оставили ей деньги, поместья, и отец хотел женить на ней Джона прямо в день ее совершеннолетия. Иначе какой же смысл растить богатую воспитанницу? Из всех нас он, кажется, только меня забыл выдать замуж, но, правда, я на несколько лет старше его единственного сына. Анна Крисейкр старалась зря. Ведь Джон и так смотрел на нее как преданный нес и, хоть и не отличался большим умом, все-таки понимал, что полюбил ее на всю жизнь.

Молодой Джон, переодевшись, вернулся, и в глаза ему брызнул резкий солнечный свет. Он поморщился. И вдруг прошло мрачное настроение, не покидавшее меня всю зиму — остальные провели ее в бесконечных праздниках: сначала совместная свадьба Цецилии и Елизаветы, потом Рождество, которое отмечала вся наша недавно пополнившаяся семья, — и во мне зашевелилась симпатия к мальчику, недавно ставшему ростом с мужчину.

— У тебя опять болит голова? — шепотом спросила я его.

Он кивнул, тоже стараясь не привлекать внимания к моему вопросу. Его мучили частые головные боли и довольно слабое зрение. Ему не по силам была учеба, отнимавшая у нас столько времени, но он всегда боялся ударить лицом в грязь, огорчить отца и не произвести должного впечатления на хорошенькую Анну, отчего все выходило только хуже. Я продела руку под его тощий локоть и оттащила с дорожки в сторону, туда, где мы прошлой весной посадили вербену. Она помогала ему от головной боли, но на уцелевших кустах еще не распустились листья.

— В кладовке есть сушеная, — прошептала я. — Когда вернемся, я сплету тебе венок и ты приляжешь после обеда.

Он ничего не ответил, но благодарно прижал мою руку локтем к своим выступающим ребрам. Секундное внимание вернуло ему уверенность в себе; этого оказалось достаточно, чтобы и мой взгляд на мир прояснился. Госпожа Алиса, прогулявшись по саду, присоединилась к остальным, собравшимся как бы случайно и время от времени напряженно поглядывавшим в направлении шпиля собора Святого Павла. Я была тронута, увидев, как мачеха (вторая жена отца, вышедшая за него замуж незадолго до моего появления в доме; она полюбила его четверых детей и воспитанников будто своих собственных) потрудилась над своими волосами. Она любила грубоватые шутки, но огорчалась, когда отец поддразнивал ее за размер носа. Она убрала со своего прекрасного высокого лба волосы с несколькими седыми прядями (она чернила их отваром бузины, который всегда просила меня готовить ей), и гладкая сверкающая кожа предстала во всей красе.

Шутки отца могли быть жестокими. Даже Анна Крисейкр, имевшая стальные нервы, зарыдала с отчаяния над шкатулкой, которую он вручил ей на пятнадцатый день рожденья. Она думала найти там жемчужное ожерелье, которое так долго выпрашивала, но в шкатулке лежали бусы из гороха.

— Не стоит надеяться попасть на небеса, потакая своим прихотям или нежась на пуховых перинах, — только и сказал отец, сопроводив свои слова веселым, хотя и прохладным птичьим взглядом, напомнившим — у него под верхней одеждой власяница и он пьет одну воду.

У Анны хватило выдержки побороть себя и мило проговорить ему за обедом:

— Этого урока я не забуду никогда.

В награду она получила одну из его внезапных золотых улыбок, при виде которых мы всегда тут же забывали гнев и были готовы для него на все. Так что на сей раз все закончилось хорошо. Анне Крисейкр удалось сохранить самообладание. Но мне казалось, с собственной женой стоит быть поласковее.

Однако в столь знаменательный день госпожа Алиса могла делать со своими волосами все, что угодно. Отец куда-то исчез, что после нашего переезда в Челси случалось постоянно: придворные дела, поручения короля, я потеряла им счет. Когда отец, усталый, в новых золотых шпорах — он толком не знал, что с ними делать, и лишь без нужды всаживал их в заляпанный грязью лошадиный круп, — возвращался домой и мы все высыпали в сад ему навстречу, он сразу же удалялся в свой флигель в саду — Новый корпус, его монашескую келью, — молился, каялся и постился. Так было всегда. Но сегодня я слышала: уходя, он пообещал госпоже Алисе вернуться, как только приедет художник. Кроме того, мне удалось подсмотреть, что она выложила его парадную одежду — блестящую, подбитую мехом черную накидку и камзол с пристегивающимися сборчатыми длинными рукавами из лоснящегося бархата, скрывавшими втайне смущавшие его грубые руки. Ему нравилось думать, будто он заказывает этот портрет только для того, чтобы послать ученым друзьям в Европу, всегда дарившим ему свои изображения. Но позировать в такой одежде — совсем другое дело. Даже он полностью не истребил в себе мирское тщеславие.

Итак, мы не отрывали глаз от реки. Я физически ощущала всеобщее напряжение, стремление произвести хорошее впечатление на Ганса Гольбейна, молодого человека, которого направил к нам из Базеля Эразм — наглядное подтверждение, что старый ученый не разлюбил нас, хотя уже давно не жил с нами и вернулся к своим книгам на континент, — в память о добром старом времени, когда отец имел в друзьях людей науки, а не епископов с постными лицами, чье общество он предпочитал сегодня. Тогда идеи были еще играми, и как же жарко отец спорил с Эразмом о том, как назвать книгу о вымышленной стране (она стала такой же популярной, как и все труды Эразма). Нам очень хотелось предстать образованными выпускниками экспериментальной семейной школы, ведь Эразм в присущей ему лестной и обворожительной манере, что даже несколько смущало, всегда расхваливал ее до небес по всей Европе, называя современной платоновской академией. И всем очень хотелось вернуться, по крайней мере на холсте, в те времена, когда мы были вместе.