И очень сложно было каждый раз напоминать себе, что верить нельзя даже самым безобидным овечкам, под шкурой которых может скрываться волк.

* * *

Мой день рождения в середине сентября промелькнул, вызвав у меня лишь горькую усмешку. Это больше не был МОЙ день рождения. И это не мне, двадцатидвухлетней Маруське Бобровой исполнилось девятнадцать. Взгрустнула только, вспомнив, о том, что год назад Лёшка устроил мне в этот день романтический ужин у себя на даче.

Были две парафиновые свечи – вернее одна, разрезанная надвое. Были розы – настоящие, садовые. Душистые. Были жареные на костре куриные окорочка и успевшее уже согреться шампанское – моё в гранёном стакане, а Лёшкино - в старой чайной кружке с отколотой ручкой. Были осенние, пахнущие бабьим летом яблоки на блюде – жёлтые и красные, и виноград «дамские пальчики», уже перезревший, но такой сладкий... А ещё – красивый, лазурного цвета кашемировый палантин с шёлковыми кистями. Такой нежный, такой ласковый к коже и невесомый, как кружевная тень на снегу. Где Лёшка его взял и сколько он мог стоить – я не могла и представить, но это был шикарный подарок! Впервые в моей жизни – новый и специально для меня!

И я рыдала по нему, как по умершему родственнику, когда уже через неделю мать его пропила. И ладно бы хоть у тётки Зины - тогда можно было бы попытаться выкупить, но нет. Где-то на стороне.

К чёрту. Нет уже ни той осени, ни того палантина, ни Лёшки, ни меня. Жизни той больше нету, а значит, нехрен и вспоминать!

* * *

Весь сентябрь прождала Панина, но он так и не появился. Как и гинеколог. Пошёл четвёртый месяц моего нахождения в заключении и пятый с того момента, как я последний раз поцеловала Дениса...


В середине октября я впервые почувствовала, как пихнулся ребёнок. К тому времени соседки уже научили меня считать срок по неделям и даже сказали, когда, приблизительно, буду рожать. И когда я ощутила лёгкий толчок, а через некоторое время ещё несколько – шла семнадцатая неделя.

Что я почувствовала? Не знаю. Я просто растерялась. Внезапно оказалось, что эта беременность - уже не какой-то неопределённый кошмар из жестокого прошлого... Это ребёнок. И он, вопреки моей воле рос в моём же, надёжно берегущем его ото всех невзгод теле. К тому моменту я уже не ненавидела его той непримиримой ненавистью. Свыклась. Но он всё равно был мне чужой, инородный. Нежелательный.

И вот теперь он пихался, а я каждый раз отчаянно скрывала от себя прозрачное, едва заметное тепло, словно бы ползущее от его прикосновений прямиком в моё сердце.

* * *

Вообще, если говорить о самых первых месяцах жизни в колонии, то всё происходящее со мной, включая и страхи, и ненависть к беременности, и усталость с отчаянием, и надежды, можно было заключить в одно ёмкое понятие: Сумбур.

Отсутствие информации ломало реальность. Я, особенно поначалу, в первый и второй месяцы, то подрывалась в каких-то безумных, горячих попытках найти справедливость: писала прошения о встрече с представителями администрации колонии и пыталась доказывать сокамерницам, что я вовсе не «Маруська Бобёр»... То забивалась в угол и убеждала себя, что моя задача тихо ждать Панина. Дураку же понятно, что всё происходящее его рук дело, а значит и беседы с администрацией носят чисто формальный характер...

Кстати, эти беседы были, да. Два раза. В первый раз я была настроена решительно. Вот пусть докажут мне, что я Боброва Мария Сергеевна! Что хотят пусть делают – очные ставки, следственные эксперименты, анализы. Ну не знаю, да и не мои проблемы, как они будут это делать! Я-то со своей стороны могла привести тысячи доказательств тому, что я Кобыркова. Назвать сотни людей, которые смогут меня опознать, факты биографии, места, фотографии! С того же конкурса Мисс-фитнес или с рекламы Олимпа! Пусть проверят! Это же так просто!

Ну и что в итоге? Меня выслушали, покачали головой, повздыхали. Намекнули, что я не в себе. Что есть Дело, а в нём - мои подписи, отпечатки пальцев и прочая ерунда, с которой всё в порядке. Уточнили, значит ли моё заявление о требовании расследования, что я ставлю под сомнение всю Судебную Систему страны и, в частности, исполнительные органы, в ведении которых сейчас нахожусь? Загнали своими разумными, в общем-то, вопросами в оправдания, в ситуацию, когда я начала лепетать, что нет, я не считаю, что они не правы, но... и всё такое. Короче, ни о чём.

А вторая беседа произошла в режиме заметного, хотя и аккуратного морального давления и обвинения меня в попытке дискредитации Администрации колонии, а так же намёками на то, что это чревато для меня некоторыми неудобствами...

После этого я долго пыталась сообразить, к чему может привести моё дальнейшее упрямство, но, повторюсь, всё что творилось тогда в моей жизни и мыслях можно было назвать не иначе как сумбур, и я не находила для себя ответов.

И я перестала долбить администрацию, решив дождаться Панина. А не дождавшись, уже задумалась о том, чтобы снова попытаться заявить о себе... и примерно в это же время меня перевели в другой корпус, в другой отряд.

* * *

Это был трёхэтажный барак, а в нём, направо-налево по коридору, спальные комнаты со всё теми же двухэтажными нарами на сорок восемь человек, всё та же духота и теснота - но нас больше не запирали, как в камере! Отдельно по коридору – комната для приёма пищи и комната для хозяйственных нужд – постирушек и хранения вещей. Два душа на этаж, и график пользования им по комнатам.

Я словно попала в родную общагу, настолько привычным показался мне этот быт. Теперь, в свободное от работы и воспитательных мероприятий время я даже могла самостоятельно выходить на улицу в «локалку» - огороженную зону перед входом, хотя в целом, по территории колонии мы продолжали передвигаться строем с разрешения администрации.

В остальном – всё тот же режим, дисциплина, ПТУ, фабрика, где с тентов меня перевели в цех спецодежды, на пошив рабочих руковиц.

Ещё в нашем бараке была комната отдыха и уголок творчества, где можно было, например, плести макраме или сворачивать оригами. Ещё оказалось, что на территории колонии работает библиотека и это на какое-то время стало для меня анестезией. Я читала взахлёб, постоянно, в любую свободную минутку. Глотала книги, как витаминки, вызывая этим молчаливое одобрение библиотекаря. И вот, казалось бы – не жизнь, а пионерский лагерь... Но это всё-таки была Зона, а значит - непроходящая тоска, разъедающее чувство несправедливости и безнадёги.

Однажды я написала письмо маме. Понимала, что будет досмотр и цензура, поэтому писала ни о чём. Просто, чтобы она знала, что я жива. А когда отправила - время тут же застыло в мучительном ожидании ответа...

Новые соседки были такими же, как и прежние, но всё равно притираться пришлось заново. Заново знакомиться со Старшей, заново чувствовать прохладцу по поводу того, что меня не «греют» с воли.

Моё же внимание сразу привлекла женщина лет эдак под пятьдесят на соседней через проход шконке. Необычное, с острыми чертами лицо, подчёркнутое короткой стрижкой, на котором огромными озёрами выделялись жгучие как смоль чёрные глаза. Очень худое, но при этом довольно грациозное тело. В ней, несмотря на то, что она как паровоз дымила Примой, чувствовалось что-то благородное. Она как будто плыла надо всей этой суетой и безнадёгой, находясь мыслями в параллельном мире. И даже имя её – Маргарита, подходило ей, как никакое другое. И что удивительно – если я была Маруська, другие бабы Ленками, Вальками, Светками и Катьками, то эта для всех без исключения была либо Рита, либо Марго, хотя при этом держалась одиночкой и даже не пыталась налаживать контакт.

Примерно через недельку мне шепнули, что она «активистка», то есть та, кто сотрудничает с Администрацией. Мягко говоря – стукачка. Таких, естественно, не любили и сторонились, но и не обижали – себе дороже. И действительно, я не видела Риту ни на производстве, ни на отрядных воспитательных культурно-массовых мероприятиях, но при этом её не натягивали за тунеядство и прогулы. К тому же, она почти всегда отсутствовала в комнате, приходя лишь на поверки и ночевать. Даже приёмы пищи чаще всего пропускала. Я часто ловила на себе её задумчивый, словно бы смотрящий сквозь меня взгляд и испытывала к ней необъяснимую симпатию.

* * *

В начале декабря, на двадцать четвёртой неделе моей беременности, до нас наконец доехала гинеколог. Что нового она мне сказала? Ничего, кроме того, что нет, и не было таких таблеток - Марвелон-НЕО. Как и Аспирина-НЕО, и Валидола-НЕО, и Папаверина-НЕО, и всех этих остальных «НЕО». А контору, которая гнала этот фальсификат, прикрыли ещё в минувшем августе. В остальном же – она подтвердила, что срок, согласно циклу, двадцать четыре-двадцать шесть недель, сердечко прослушивается хорошо, аборт делать поздно.

Этой ночью я держала ладонь на животе и, ловя ощутимые толчки, всё думала – двадцать четыре – двадцать шесть недель... И впервые за всё время разрешила себе думать о Денисе.

С момента нашей последней встречи прошло столько же, и даже чуть больше, чем мы прожили с ним вместе в белокаменке. Те месяцы промелькнули как сон, слились в один короткий восторженный вздох... А всё что после, кажется, тянется уже вечность.

Я до сих пор не могла поверить в то, что его нет. Не может этого быть! Мне казалось, я его чувствую – на уровне каких-то тонких энергий. А боль разлуки, которая поначалу была нестерпимо острой, сейчас притупилась и скорее выматывала, чем убивала. Я уже понимала, что смогу жить без него. Винила себя в предательстве и малодушии. Оправдывалась тем, что это не я - это Судьба, и только.

Я скучала по нему, разговаривала с ним в мыслях, гадала, его ли это ребёнок... Мечтала что его, что когда-нибудь Денис обязательно об этом узнает и, может, всё ещё у нас будет... Мечтала, да. Но не верила. Проклятая интуиция не отзывалась щекотливым трепетом в солнечном сплетении.