Глава 18

Камера махонькая - пара метров в ширину, около трёх в длину, с одной полкой-кроватью, или как их там, правильно... Крохотное окно под самым потолком, на нём решётка. Над дверью – тусклая лампочка под мутным, так же забранным в решётку плафоном.

Счастьем было то, что прежде чем швырнуть сюда, меня отвели в душ и даже дали кусок хозяйственного мыла, и похрен, что мужик-надзиратель, или как его там, пялился, пока я мылась. Счастье, что вода была почти тёплая. Похрен, что волосы сбились и их не то что промыть – а и прочесать было невозможно, тем более без расчёски. Счастье, что теперь я была в одежде похожей на рабочую спецовку. Похрен, что три раза словила увесистый толчок в спину, прежде чем уяснила, что окрик «лицом к стене!» после каждого выхода из какой-нибудь двери относится именно ко мне. Счастье, что никто не приходил в мою келью, только периодически заглядывал в щель на двери дежурный и, два раза в день с лязгом отворяя окошко, раздатчик ждал, пока я протяну руку за алюминиевой миской. Похрен, что еда остывшая, безвкусная. Счастье – что сняли наручники...

Есть я особо не могла – горло и шея болели. Всё болело. Одежда прилипала к кровоточащим и гноящимся ранам, и приходилось отмачивать её водой, прежде чем отлеплять. Зато туалетом было не ведро, а унитаз. Он, правда, располагался напротив двери, и не было даже никакой занавески, но это пофиг. Ещё в камере была железная раковина с тонкой струйкой холодной воды, небольшой откидной столик и привинченный к полу табурет. И полочка, на которой теперь сиротливо лежал тот самый кусок хозяйственного мыла. Всё.

Невыносимо хотелось спать. Постоянно. Но мне быстро дали понять, что в дневное время откидные нары должны быть подняты к стене, а матрац и подушка – свернутые лежать рядом. Столик тоже можно опускать только во время приёма пищи. Зато на табурете можно сидеть хоть весь день, что очень сложно на самом-то деле – без спинки. Пол бетонный.

Днём в камере душно, ночью холодно. Зато в определённые часы в махонькое окошко под потолком попадает солнечный луч. И это такое счастье...

На третий день пришёл какой-то мужик, велел раздеться до гола. Я вяло испугалась, но противиться не осмелилась. Оказалось – что-то типа доктора. Осматривал, делал записи на сложеном вдвое листочке в клеточку. Пока осматривал, я попробовала заговорить с ним, но во-первых, было больно, словно глотку набили толчёным стеклом, а во-вторых - он был не больно-то разговорчивым. Всё что мне удалось узнать - это то, что сегодня двадцать третье июня.

На следующий день он пришёл снова, обработал наиболее сложные раны какой-то жидкостью, наложил повязку с мазью Вишневского на сильно воспалившийся ожог. Оставил мне флакон раствора фурацилина для полоскания горла и ушёл, сказав, что перевязка завтра. Ну что ж, и на том спасибо. Да и мылу на полочке стало немного веселее, чего не скажешь обо мне.

Теперь, когда я не испытывала постоянного страха непосредственно за жизнь и почти перестала ожидать физического насилия, я почувствовала себя в вакууме. Это не передать словами. И это совсем не то, что было в подвале. Там был животный ужас и отрицание, борьба и надежда на спасение, а здесь – пустота, отравленная бесконечными мыслями, которые заставляли сомневаться в собственной адекватности. Двадцать третье июня... С того момента, как я попала в сети Панина прошло всего десять дней, три из которых я торчу здесь. Неделя. Всего неделя! А такое ощущение, словно я провела в подвале вечность. Ощущение, словно до него ничего и не было - ни меня, ни моей жизни. И это было действительно страшно. Это было похоже на провалы в памяти или, какое-то бредовое забытье. Надвигающееся безумие. Я понимала, что нельзя позволить себе потеряться в себе же,  но при этом погружалась в отчаяние - а что я могу сделать?

Напряжение мозга на пределе. Настойчиво, горько, буквально подённо вспоминала свою жизнь, а особенно последние пять месяцев. Те, что с Денисом... И они оказались какими-то зыбкими. Временами я даже не понимала, выдумано ли мною какое-то событие или было на самом деле? А ещё, в голове могла засесть какая-нибудь фраза из прошлого и крутиться, крутиться до бесконечности – мешая спать, сводя с ума...

Хотя какой сон? Несмотря на хроническую сонливость, стоило мне лечь – как глаза тут же распахивались в темноту, и начинался приступ паники. Тело будто сжималось в гигантских тисках, и я лежала, слушая своё сердце – а оно реально останавливалось, потому что я не могла вдохнуть... Хотелось вскочить, бить кулаками в дверь и орать... Лишь бы открыли, лишь бы увидеть свет и человеческое лицо... Но я не могла подняться, меня словно разбивало параличом... Не могла и кричать – голос возвращался очень медленно, с самых низов шёпота. Так и лежала, сотрясаясь от крупной дрожи, заливаясь липким холодным потом, и машинально считала секунды, в течение которых никак не могла сделать вдох. Пятьдесят восемь – это самое долгое из того, что я сумела запомнить. Потом сознание плыло, и я проваливалась в немую вату, а когда снова приходила в себя – оказывалось, что приступ прошёл.

В один из дней меня обрили. Собственно, я сама пожаловалась медику, что жутко чешется голова под так и не промытыми, не расчёсанными волосами, и он решил этот вопрос радикально. И я была счастлива. Хотя и проревела потом весь день.

* * *

...«Лицом к стене», руки за спиной в наручники, и меня куда-то повели...

Мужик средних лет в ментовской форме – он даже не представился - сидя напротив меня за столом, зачитывал мне «моё» дело.


Вообще сначала, когда он назвал меня Бобровой Марией Сергеевной, я попыталась возразить, за что хорошенько огребла по морде. И вот, казалось бы, после подвала мне должно бы быть насрать на побои... Но нет. Первый же удар вызвал неконтролируемую панику. Что угодно, только не побои! И всё же я получила их щедро - не один и не два... Но когда тварюга, потряхивая кистями, вернулся к себе за стол, я не ревела. Я просто не осознавала, что происходит и по привычке считала секунды, до того мгновенья, когда смогу наконец сделать вдох. Сорок семь. И звёздочки перед глазами, и покалывание в конечностях и в губах...

Боброва Мария Сергеевна, тысяча девятьсот семьдесят третьего года рождения, активная участница организованной преступной группировки, промышлявшей бандитизмом на дорогах, грабежами домов в частном секторе и пытками людей с целью получения информации о нахождении их материальных ценностей. На «моём» личном счету пять убийств с особой жестокостью. Убивала исключительно ножом, нанося жертве от десяти до пятидесяти ударов в область живота и шеи, за что среди членов группировки носила ласковое погоняло Комарик...

Это не передать словами. Эта была ломка в сотни, тысячи раз страшнее, чем в подвале! Чужая биография навешивалась на меня такими жуткими кровавыми лохмотьями – как свежесодранная шкура шакала – и так плотно приматывалась цепями безысходности к моей собственной израненной психике, что у меня не было сил отстраняться. Нет, я не принимала это на веру, конечно нет! Я прекрасно осознавала, что это всё не я и не мои преступления! Но понимала и то, что обрастаю этой ложью, намертво сращиваюсь с ней - для всего остального мира. Отныне и навсегда. На все присужденные "мне" двадцать три года колонии, а там и после, когда выйду. Если выйду. А Кобыркова Людмила Николаевна семьдесят шестого года рождения действительно убита. Задушена цепью и сожжена в заброшенном сарае на краю Криушинского мусорного полигона. Мне даже материалы дела показали.

Ядовитое, разъедающее понимание того, как пройдут следующие двадцать три года моей жизни. А потом – на волю с чужой, кровавой биографией, со справкой об отбытом наказании... Хотя, нахрена бы она – такая воля? Лучше сразу сдохнуть. Но Панин подарил мне её, щедро швырнул с барского плеча. Три месяца в одиночке. Наедине с собой и осознанием происходящего. А что потом? Поваляюсь у него в ногах – и на оставшиеся двадцать два года и девять месяцев перейду в общую камеру? Ублюдок, чтобы ему сдохнуть в зверских мучениях!

Но самое херовое то, что я поваляюсь. И, если честно - скорее бы.

Нескончаемое время – вот лучший инструмент пытки. Изощрённый, мучительный. Хуже может быть только время, помноженное на собственную память, которая без конца выуживает из своих недр такие диковинки, что понимаешь – та жизнь, что с каждым днём всё больше и больше превращается в небыль, была прекрасна. Она была полна моментов счастья, возможностей и надежд, которые я ни хрена не ценила и даже не замечала. Я просто просрала все свои почти девятнадцать лет, разменивая их на гонку за недостижимыми мечтами, а пожить так и не успела. А теперь всё.

Меня водили на беседы каждый день и я насчитала их уже двенадцать. Мужик зачитывал мне подробности дела, «мои» собственные признания и описания следственных экспериментов. «Мои» заявления о том, что если могла бы, убила бы больше. Что те пятьдесят ножевых на беременной женщине - это не из корысти, а просто из неприязни к ментам, которым оказался её муж. Меня заставляли раз за разом повторять мои новые фамилию, имя, отчество и данные биографии, давали какие-то бумаги на подпись. И я подписывала.

Потому что прогнулась. И это не объяснить словами. Это не побои и насилие, это хуже. Это отчаяние.

Все пять эпизодов убийств, совершённых лично «мною» были многократно зачитаны мне в мельчайших, леденящих душу подробностях... А ещё – все остальные эпизоды из дела этой банды. Меня рвало после каждого приёма пищи и круглосуточно тошнило при мысли об абсурдной, абсолютно тупой жестокости, которая была навешана теперь на меня... Восемнадцать ножевых пенсионерке, приехавшей приглядеть за внуком, пока её дочь лежала в роддоме – и это за курицу из морозилки и банку сгущёнки, найденные на кухне! А две сестры, которые говорили, что у них в доме нет денег, а сами были в золотых серьгах? Это ли не доказательство брехни, да? Достаточно, чтобы изрешетить им шеи до рваных клочков... Не говоря уже о ветеране, который не хотел отдавать ордена...