Шнурок не цепь. Он душит иначе – остро, резко, словно отрезая голову. Страшно. Особенно теперь, когда я понимала, что на этот раз по-настоящему...


Ублюдок дал мне побиться, похрипеть и, уже теряя связанность мыслей, вскинуть руки к шее, машинально пытаясь подцепить и отодрать от шеи удавку, судорожно обхватить его ублюдские запястья... И отпустил. Рассмеялся. Склонясь к уху, прошипел:

- Даже не надейся... Слишком просто. Ты так долго молчала, что, думаю, перед смертью точно захочешь поговорить. А скорее покричать, да? Я дам тебе такую возможность. Ты будешь умирать мучительно, и тебе будет страшно, очень страшно! Я обещаю. Но сначала мы будем готовиться. Так, что ты в любой момент сможешь одуматься и попросить о снисхождении. Попросишь - убью быстро. Не попросишь... – приблизил свою рожу впритык к моему лицу, оскалился: - Но ты попро-о-осишь... Взвоешь, взмолишься. Я ведь всё равно сломаю тебя, кузнечик. Выдеру крылышки и прыткие лапки, и посмотрю, из чего сделана твоя гордость. Размажу тебя, капризную шлюху, как самую обычную гадину... Молчишь? Молчи, молчи... Недолго тебе осталось. Жаль только, что вояка твой уже не узнает, как ты сдохла. Ну ничего, на том свете сама ему расскажешь.

...И я сидела на полу – голая на голой земле, и смотрела на то, как два два хмыря ловко орудуют лопатами. Сначала не поняла, а когда дошло...

Мне не было стыдно за скользнувшие по щекам слёзы. Мне вообще не было стыдно за весь тот ад, что пришлось вынести – да я сейчас умру, но мне не в чем себя упрекнуть, и от этого на душе растекалась странная, радужная радость, похожая на масляную плёнку, утихомирившую девятый вал ужаса. Меня всё равно убьют, и уже не имеет значения – быстро ли, медленно ли... К полуночи кончится всё – даже самые жуткие страдания. А поэтому, пока я в сознании, я не прогнусь. Такого кузнечика как я, в его коллекции точно ещё не было. Пусть запомнит меня, тварь, такой. А потом я стану каждую ночь приходить в его сны и тоже молчать. И он ещё свихнётся, больной ублюдок, фашист херов, взвоет от мучительной, бессильной злобы.

Глухим шёпотом ширкали и иногда звякали об случайные камни лопаты. У моих грязных застуженных ног неумолимо разверзалась могила, а рядом с ней вырастал сыпучий холм. Отчаянно пахло сырой землёй, дождём, и, почему-то детством. Странно, мне всегда казалось, детство должно пахнуть манной кашей... Ан нет. Оно пахнет матушкой-природой, непоколебимой вечностью и прахом из которого пришли, и в который вернёмся. Все там будем.

Главное, чтобы Тот Свет оказался правдой. И чтобы там действительно можно было встретиться с теми, кто ушёл раньше.

Я дрожала – крупно и, наверное, смешно, потому что глядя на меня, больной ублюдок довольно скалился. Мне было страшно, да. Очень. Но этот страх неожиданно оказался о двух концах. Он был настолько мучительным и долгим, что пробуждал нестерпимое желание поскорее закончить. И я уже сама не могла бы сказать, почему дрожу. Может и от жгучего нетерпения.

Лопаты в рыхлый холм, хмыри вон из ямы и затихли где-то возле лестницы. Панин, кряхтя, поднялся со своего трона, подошёл к краю моей будущей могилы, довольно скривил губы.

- Мать сыра земля, упокой меня... Из какой песни, не помнишь? Хм... Молчи, молчи. Посмотрим, насколько тебя хватит. – Обошёл яму, склонился надо мной и одним резким движением сорвал с шеи то последнее, что помогло бы в случае чего опознать мои бренные кости - цепочку, которую подарил Медведь и висящий на ней крестик, который подарил Денис. Теперь точно всё. – Ну что, Милаха, пора, как говорится, и честь знать! – галантно повёл ладонью, приглашая меня в могилу.

Я сидела не шевелясь – оцепенела, и Панин, схватив свой любимый ремень для порки, что есть силы стеганул меня по спине.

- Пошла!

Но я по-прежнему не могла заставить себя шевельнуться, а больной ублюдок всё стегал и хохотал:

- Быдло, мусор! Никчемная трусливая тварь! Я зарою тебя живьём, я буду засыпать тебя медленно, горсть за горстью, так, что черви начнут жрать тебя ещё заживо. Ты будешь глотать эту глину, дышать ею. И ты будешь, будешь молить о пощаде! С-сука! Моли! Моли, тварь!

Он хлестал исступлённо, как безумец, нашедший в этом цель своего существования... Но не было уже на его лице усмешки, и дурацкого хохота больше не было. А вместо них... растерянность. И это придало мне сил.

Мотнула плечом, дерзко, без слов посылая его к чёрту и, с трудом поднявшись, в душной тишине подошла к могиле. Сама. Удавись на своём шнурочке, ублюдок! Такого ты точно не ожидал.

Присела на холодный сырой край, заглянула – довольно глубокая, дно неровное, корешки какие-то торчат – как редкие волосы смерти... Перекрестилась и скользнула внутрь. Без слов легла на спину, положила скованные руки на грудь, ладони крест-накрест. Всё как положено. Господи, прости...

Тишина оглушала, словно победные фанфары. И это были мгновения моего торжества! Охренели хмыри-могильщики, охренел сука-садист... Замерли, чувствуя, как беспардонно имеет их в задницу маленькая, побитая девчонка. А я лежала, до крови вгрызаясь в губу - лишь бы не заорать, не завыть от ужаса, который, сука-а-а, оказался сильнее моей решимости. Я всё понимала, я не хотела сдаваться... Но это было сильнее меня, и молчать помогала только боль и вкус крови во рту.

- Тварь, ты будешь орать! – внезапно взвизгнул Панин. – Кричи, тварь! Кричи!..

На лицо полетели редкие комья земли, я замерла, задохнувшись предательским всхлипом... И открыла глаза. Ублюдок стоял наверху, в изголовье, и в руках его была лопата, направленная штыком на меня.

- Кричи, мразь! Кричи! – замахнулся. Метнёт – и мне конец. И даже просить не надо, чтобы побыстрее... – Кричи, сука! Кричи-и-и!!!

Больной ублюдок. Давай уже...

Но он вдруг сорвался с места и в несколько прыжков оказался возле кучи. Глухой, леденящий душу шорох по металлу... И на меня полетела земля. Часто. Плотно. Мертвецкой тяжестью. Панин метался вокруг кучи, бесновался: «Кричи, тварь!», а я сжимала, чуть не ломая пальцы, кулаки и рыдала в голос, потому что это оказалось сильнее меня.

- Кричи, с-сука, я заставлю тебя орать! Тварь! Мразь!

Метался со своей лопатой, закапывая меня суетливо, словно в беспамятстве. Скакал, как безумный кузнечик. Ублюдский, фашистский прихвостень, трус и мразь.

- Кричи, тварь! Кричи-и-и!..

И я закричала. Звонко и радостно - как пионерскую клятву, перемежая крики истеричным, похожим на вой смехом:

- Heuschrecke, spring! Schnell! Schnell! Heuschrecke, spring!*

Орала и орала, выплёскивалась в этом крике до суха – последний раз в жизни... И даже не заметила, что случилось с ублюдком. Пришла в себя только когда меня, едва не сдирая скальп, в четыре руки рванули из могилы за волосы и припечатали к стене. На лицо обрушился шквал ударов. Господи, да он даже бьёт как баба – ладошками...

- Heuschrecke, spring! – захлёбываясь слезами хохотала я. Прямо в его ненавистную рожу.

Удавка на шею, захлёст под затылком... и я уже не могу кричать, только хрипеть и извиваться...

Удушье, боль, кипяток в груди...

И вот она - долгожданная нега. Ватная, мягкая... И мне кажется, что я лежу на облаке. Проваливаюсь в него, растворяюсь. Перестаю чувствовать тело. Только лёгкость и покачивание... Отныне я перо убитого лебедя, преодолевшее бурную реку жизни. Плыву теперь, покорившись сонному течению великой Леты, куда-то вдаль, и в этой покорности - блаженство…

****************

*Heuschrecke, spring! Schnell! Schnell! Heuschrecke, spring! - Кузнечик, прыгай! Быстр! Быстро! Кузнечик, прыгай! (нем.)

****************

Очнулась от удара. Тут же холод и страшная боль в шее. Машинально тяну к ней руки, ощупываю – шея, как шея, но как больно дышать и глотать... Снова удар. Причём странный – я словно подлетаю, а потом падаю обратно. Открываю глаза, ничего не понимаю... Стук. Перевожу на него взгляд – какой-то мужик, долбит кулаком в какую-то решётку – то ли окно, то ли стену... Гул, подлёты-падения. Всё болотно зелёное. Холод собачий... И вдруг движение прекращается... И воздух! Такой сладкий, свежий, пахнущий дождём воздух! Поворачиваю голову туда, откуда идёт свежесть и понимаю, что передо мной распахнутые двери, а за ними – улица, серый вечер или день, или утро – кто знает... Дождь. Вижу, как к распахнутым дверям подлетает чёрный внедорожник... Удушливо, безумно радуюсь - рассыпаюсь жаром, кажется, подыхаю от непереносимости счастья - Денис! Пытаюсь поднять голову, сесть. И даже почти получается...

Если бы не пинок ногой в грудь:

- Лежать!

Недоумённо всхлипываю и понимаю, наконец, что я голая, а рядом мужик какой-то в балаклаве... с автоматом наперевес. И тут, словно ясно солнышко, в дверях вырисовывается их ублюдское высочество... От отчаяния не могу сдержать стон. Панин присаживается на лавку, что тянется вдоль болотного цвета стены, нависает надо мной.

- Ну что ж, тебе опять не повезло, ты выжила. Значит, продолжим уроки воспитания, ты же не против?

Я хочу послать его на хуй, и даже пытаюсь – но не могу. Жуткая боль в горле - до слёз, а звука, как ни стараюсь, нет.

- Я дарю тебе три месяца ада. Такого, от которого ты точно взвоешь, а может, даже, сойдёшь с ума. Как получится. Потом приеду - поговорим. И если ты станешь послушной девочкой, и на коленях будешь молить у меня о прощении за свой поганый язык... Впрочем, не будем загадывать. Потом посмотрим. И запомни – Людмилу Кобыркову грохнул её контуженный любовничек, а ты теперь никто и звать тебя никак. Теперь у тебя есть только я. Только Я. Понятно? – и, презрительно скривив губы, плюнул мне в лицо. А потом вышел на улицу, и мгновенье спустя его чёрный внедорожник скрылся в пелене дождя.

- Осужденная Боброва, подъём! – грубо окрикнул меня мужик с автоматом и швырнул что-то мне на грудь. – Одевайся!