Отложив крылья в сторону, Изабель подошла к стеклянной стене. У стен еще стояли деревянные насесты, оставшиеся с тех пор, когда это стеклянное строение использовалось в качестве курятника, и кое-где из щелей по-прежнему торчали кусочки соломы. Теперь яйца им доставляют с фермы, расположенной ниже по дороге. Сквозь стекло ветви и листва деревьев в плодовом саду за каменной стеной напоминали кружева корсета, стягивающего стан небесного свода. Яблоки. Да, яблоки – обычный мотив живописцев. Горки лимонов и яблок. Белый кувшин с вином. Натюрморт. Изабель положила обе ладони на стекло и попыталась представить себя деревом на фоне неба.


Наливающиеся яблоки этого года висели выше, чем она ожидала. Прошлогодние гнили на земле, слившись в бесформенную коричневую массу – Уилкс, должно быть, не забредал сюда с незапамятных времен. Вокруг не было видно ни стремянки, ни чего-нибудь еще, что помогло бы ей взобраться повыше. Она выбрала самый низкий сук, уцепилась за него, подтянулась, вскарабкалась, встала на него ногами, держась рукой за ствол дерева. Вытянув одну руку и обхватив ствол дерева другой, она дотянулась до яблок. Они были мелкие, но она обнаружила одно красивое, круглое и красное, и другое, на черенке у которого трепетали два листика. Прижавшись щекой к твердой коре дерева, Изабель стояла на суку, не зная, что делать дальше. Мелкие ветки кололи ее в бок, в листве жужжали пчелы, от земли поднимался тяжелый, спертый аромат гниющих прошлогодних яблок. Просто бросить яблоки вниз невозможно: они потеряют вид и форму. Изабель спрятала их за пазуху.

Вернувшись в свою студию, она бережно разложила свою добычу на скамье – яблоки еще сохраняли тепло ее тела. Она любовно разместила вокруг них белую драпировку и, подойдя к камере, взглянула на композицию сквозь ее линзу. Но то, что она увидела, было всего лишь яблоками – кучка яблок на складках белой простыни. Изгибы ткани были приятны и выразительны, но яблоки оставались только яблоками – не больше. Где здесь найти надежду, потерю веры, мгновенное озарение или предчувствие иных миров? Какую высшую человеческую правду можно извлечь из кучки этих слишком обыкновенных плодов? Что вообще можно найти в них привлекательного?

Изабель прильнула к камере, упершись лбом в жесткое дерево доски. Да, всего только горстка яблок на простыне. Никакого движения. Nature morte– мертвая природа.

– Прелестно! Превосходно! – В дверях студии стоит Роберт Хилл.

Широким шагом он направляется прямо к ее натюрморту, помахивая руками, словно дирижируя оркестром.

– Прекрасная композиция! Свет словно обтекает плоды!

Видимо, она зря сомневалась в своих яблоках. Если Роберту Хиллу, известному художнику, всеми признанному мэтру, нравится, чего же еще?

– Как, по-твоему, выразительна ли драпировка? – спрашивает она авторитетного соседа, искренне пытаясь поверить в свою удачу, ведь яблоки сейчас смотрят на нее в упор, словно маленькие, налитые кровью и злобные глазки.

– Безусловно! Очень-очень выразительна. – Роберт Хилл подходит к скамье, чтобы разместить плоды и драпировку чуть ближе друг к другу. – Но, думаю, композиция только выиграет, если придать ей чуть более отчетливую форму.

Изабель наблюдает, как он возится с драпировкой, длинными тонкими пальцами перекладывая складки ткани по своему вкусу. Солнечный свет струится через его прозрачную белую бороду, словно вода. «Вот оно – Время! – думает Изабель. – Время, разрушающее Красоту».

Впрочем, Роберт Хилл вряд ли бы согласился ей позировать – такая знаменитость, он, конечно, посчитал бы это унижением для себя. Кроме того, все его похвалы – сплошная игра и притворство. Он не воспринимает ее всерьез и, главное, совсем не считает художником. Она женщина. Она фотограф. Как известно, женщины не обладают нужными душевными качествами для серьезного искусства, а фотография способна только передавать сходство, не больше. Никакая фотография никогда не сможет стать произведением искусства. Год тому назад, когда Изабель только начала заниматься фотографией, она, пожалуй, не согласилась бы со столь строгим суждением Роберта Хилла о женщинах и искусстве, стала бы спорить с ним, требуя от признанного мэтра большей терпимости. Теперь, несмотря на то что она по-прежнему восхищается его работами, ее уже мало трогает то, что он говорит.

– Я попыталась найти что-то новое, – поясняет она. После этих слов яблоки словно бы перестали злобно таращиться на нее. – Но совсем не уверена, что мне это удалось.

– Что ты, дорогая, свыше всяких ожиданий! – Роберт Хилл взмахнул руками над горсткой плодов, словно благословляя их. – Это вышло куда лучше, чем все твои прежние странные аллегории. Это… – Он на мгновение замолчал, подыскивая подходящее слово, но далеко ходить ему не пришлось. – Это так по-домашнему.

Он посмотрел в глаза Изабель своими холодными, влажными глазами. В другой день Изабель с готовностью скрестила бы с ним шпаги, парировала бы этот удар ответным выпадом, каким-нибудь едким замечанием или саркастическим смехом, но теперь просто не нашла в себе сил.

– Эльдон в библиотеке, – только и сказала она. – Он тебя ждет.

– Рад заметить, мой друг, что Изабель избрала наконец более подходящие сюжеты, – рассуждал Роберт Хилл, удобно расположившись в кресле черной кожи у окна библиотеки.

Эльдон Дашелл стоял у большого стола, глядя сверху вниз на кипы своих бумаг.

– Да-да, я знаю – ангелы, парение духа.

– Нет, яблоки.

– Что? – поднял взгляд Эльдон.

– Яблоки, натюрморт. – Роберт Хилл подчеркнул последний слог, как будто выплюнул его на пол. – Для дамы это, во всяком случае, подходит больше, чем живые модели.

– Радоваться, пожалуй, рановато, – заметил Эльдон.

Он хорошо знал характер своей жены и понимал, что статичные образы отнюдь не в ее вкусе.

– Полагаю, Роберт, это только временное отступление в ее стремлении к художественному совершенству.

– Художественное совершенство, – сухо повторил Роберт Хилл. – Ах, да! Ты всерьез веришь, что у женщины есть душа и что развитие образования приведет к реформе общества. И что такая реформа необходима.

– Да, но только мои утилитаристские идеалы не очень-то мне помогают последнее время. – Эльдон постучал пальцами по столешнице. – Тематическая карта. Дунстан хочет заказать мне тематическую карту, в которой я бы смог объединить весь свой материал. И я хочу сделать карту мира – как я его вижу. Мою карту мира. Но он хочет, чтобы я сделал ему мировую карту полезных ископаемых, растительности, климата и тому подобного. Они думают, что на нашей планете уже не осталось ничего в принципе неизвестного и неоткрытого, что карты уже начинают повторяться. Что ничего нового быть не может.

Эльдон посмотрел на лежащую перед ним карту с тщательно прочерченными границами стран, синим пространством океанов. Почему Дунстан считает, что нет ничего важнее полезных ископаемых и растительности, когда все полярные области – до сих пор огромное белое пятно? До сих пор – ни точных топографических сведений, ни детальных научных описаний.

Роберта Хилла, однако, все это не слишком трогает. Он поворачивается к окну, за которым простирается мир, гораздо более привлекательный, видит Энни Фелан, спешащую по дорожке между розовых кустов.

– Кто это, Эльдон?

Эльдон вздыхает, смотрит на Роберта, смотрит в окно.

– Наша новая горничная, – наконец произносит он.

– Симпатичная. – Хилл возбужденно потирает руки. – Выглядит какой-то потерянной.

– Возможно, так оно и есть.

– Ее нужно спасти. Мы могли бы спасти ее. Эльдон качает головой, снова уставившись на свою карту.

– Все, что нужно для ее спасения и таких, как она, – произносит он, – это нормальное образование.

Роберт Хилл наперед знал, что дальше последует длинный монолог о пользе просвещения низших классов.

– Ради всего святого, Эльдон, – умоляет он, приложив к губам указательный палец, – ради всего святого! Пожалей меня!


Грунтовая дорога черной лентой убегает до горизонта, скрываясь за холмами. Босые ноги Энни на сухой, сожженной солнцем до черноты, твердой и растрескавшейся земле. Никто из дорожных рабочих не видит ее и не смотрит на нее: десятки спин сгибаются и разгибаются, десятки лопат и кирок поднимаются и опускаются, в воздухе висит густая пыль – зрелище напоминает какой-то чудовищный танец.

В этой толпе Энни единственная, кто не работает. Она оглядывается, отыскивая свою кирку, которую, казалось ей, она только на минутку оставила на краю дороги. Но ее кирки там нет – ее нет нигде.

Черная пыль поднимается густо, как дым от пожарища, струится, как мутная вода, пропитывает насквозь человеческую плоть и голубизну неба. Энни дотрагивается до плеча ближайшей женщины – может быть, она скажет ей, где ее кирка. Женщина опускает лопату и оборачивается, и все остальные вдруг бросают работать и смотрят на Энни. И у этой женщины, и у всех остальных одно лицо – ее собственное. Все они, и мужчины и женщины, все эти люди – она сама.


Энни, вздрогнув, просыпается, лежит без сна, прислушиваясь к темноте, не в силах выдохнуть. На Портмен-сквер звуки проникали в ее подвальную каморку сверху. Лежа ночами на своей раскладной койке, она слышала скрипы и вздохи старого дома, дробные шаги миссис Гилби, похожие на стук маленького молоточка. Здесь звуки дома не долетали до ее жилища под самой крышей, выше которой только ночное небо. Здесь ее мысли могут свободно, беспрепятственно подняться над кроной деревьев до темных облаков, скрывающих луну.

Этот дом более шумный, чем дом миссис Гилби, зажатый, стесненный со всех сторон кирпичный городской дом на Портмен-сквер. Дашелл-хауз просторней и выше, он наполнен движением. В нем открываются и закрываются окна.

– Тэсс! – шепчет Энни. Она хочет убедиться, что мир вокруг нее реален, что у Тэсс, скорчившейся под одеялом на кровати у противоположной стены, свое, а не ее лицо. Но Тэсс не просыпается, и Энни слышит лишь ее тяжелое дыхание.