Теперь, когда пишу эти воспоминания, от той поры меня отделяют четыре года, дорогой брат. Как прошли эти четыре года, тебе известно, ведь ты был моим единственным другом и поверенным. Ты знаешь, я не относилась к своей судьбе с безразличием, как многие женщины, которые, словно веселые и беззаботные пташки, вылетают в свет после разрыва семейных уз — в погоне за успехами и радостями жизни. Моя первая любовь умерла, едва родившись. Годы борьбы и страданий, сознание, что я помимо воли отвергла священную идею семьи, наложили на меня неизгладимую печать суровости и грусти. Помнишь, когда, оторвавшись от трудов, делающих честь твоим молодым годам, ты приезжал в Милую проведать свою одинокую сестру, ты спрашивал: «Регина, почему ты грустишь? Ведь у тебя вся жизнь впереди!» А я отвечала тебе: «Цветок, прихваченный морозом в пору цветения, никогда не засияет всеми красками и не расцветет весной. Человеческие натуры бывают разные. В одних жизненные бури не оставляют следа или оставляют след, еле видимый, как зеленая ветка на тихой поверхности реки. Иные, подобно цветам с нежными прозрачными лепестками, от прикосновения грубых рук увядают. Склонив чело под тяжкой дланью судьбы, они навсегда теряют улыбку молодости. Их печаль — не слабость, не грешная апатия, которая отнимает у человека силы, а глубокая внутренняя сосредоточенность, направленная на размышление о том, что несет нам жизнь и чего она требует от нас. Такая печаль — это познание на собственном опыте страданий множества людей, у них тот же источник и те же причины, иногда более глубокие, чем у нас, потому что берут они начало в самых основах общественного строя. Добро и зло всегда находят отзвук в мире; они повторяются, сталкиваются в разные времена, в разных обстоятельствах, как эхо песен, что поются в разных точках земного шара.

Помнишь, как иногда ты почти насильно вывозил меня в свет? Я люблю людей, мне хорошо с ними, но я всегда с радостью возвращалась в свою тихую обитель, где долгими вечерами сидели мы с тобой перед ласковым огоньком камина. Помнишь сумерки, освещаемые лишь красноватым отблеском огня? На дворе выл осенний ветер, громко тикали часы, отмеряя уходящие минуты, а мы чистосердечно беседовали, как ничего не таящие друг от друга друзья.

Сколько раз ты, бывало, спрашивал меня, когда же начну я новую жизнь, когда новая любовь расцветет в моем сердце, а лицо засветится счастьем.

Я отвечала, что еще не встретила человека, чью душу бы полюбила. Познав однажды слепую, бездумную страсть, теперь я если полюблю, то навеки; то будет союз двух родственных душ.

Мне всего лишь двадцать четыре года, передо мной долгая жизнь, и я не знаю, какой она будет. Сколько раз, вглядываясь в глубь пустого дома, вслушиваясь в тишину, не нарушаемую дорогим мне голосом, я взывала из холодного одиночества, из глубины сердца: «О, счастье! О, солнце!»


На этом воспоминания Ружинской кончались. Было уже после полудня, когда Равицкий закрыл тетрадь и, держа ее в руках, долго сидел неподвижно, так глубоко задумавшись, что не слышал, как вошел Кароль.

Шаги молодого человека как бы пробудили Стефана от сна. Он провел рукой по лбу, но не мог скрыть следов глубокого волнения.

VIII

Был поздний вечер. В большом парке в Д. царила тишина. Светское общество отдыхало от бесчисленных развлечений, даже из дома графини не доносились ни музыка, ни шум голосов. У их сиятельства была мигрень, и она никого не принимала.

Тихо было и в квартире Ружинской и ее брата. Из окон струился слабый свет, едва освещая увитый плющом балкон.

Генрик с книгой в руках сидел у себя в комнате. Время от времени он отрывался от чтения, прислушиваясь к звукам фортепьяно и приглушенному женскому пению, доносившемуся из маленькой гостиной.

Вдруг в тишине раздался стук колес на подворье, дверь отворилась и вошел Равицкий. Генрик поднялся навстречу другу и, протягивая руку, сказал:

— Я знал, что ты приедешь.

Стефан молча пожал ему руку, прошелся несколько раз по комнате и остановился у стола напротив Генрика. С минуту он молча смотрел в лицо молодому человеку, потом, преодолев волнение, произнес:

— Спасибо, Генрик, ты понял меня! — И, указав на закрытую дверь гостиной, откуда доносились звуки музыки, спросил: — Твоя сестра там?

— Там, — тихо ответил Генрик.

Они молчали, а из гостиной доносились печальные звуки фортепьяно и напеваемая вполголоса тоскливая украинская песня, то прерываемая, словно в задумчивости, то повторяемая на разные лады.

Стефан, опустив голову, раздумывал некоторое время, потом решительно подошел к двери и отворил ее.

Генрик не последовал за ним.

В гостиной, куда вошел Стефан, на столе перед кушеткой горела лампа, бросая из-под цветного абажура серебристый свет на большой букет цветов. Рядом лежали открытая книга, разноцветные мотки шелка, бисер, иголки и другие мелочи дамского рукоделия. В открытую балконную дверь виднелась белевшая в вечерней тьме шумная Ротничанка, и сквозь листву просвечивало небо в золотых звездах. В глубине гостиной за фортепьяно сидела Регина, как всегда в черном платье; бледный свет лампы освещал только ее лицо и венец черных кос надо лбом. Ноты, разложенные на пюпитре, заслоняли от Регины дверь в комнату брата; услышав шаги, она не перестала играть, думая, что это Генрик.

Но вот она вскрикнула и отпрянула от фортепьяно, лицо ее залилось румянцем: она увидела стоящего перед ней инженера. Несмотря на слабое освещение, румянец не укрылся от Стефана, и в глазах его блеснула радость.

— Здравствуйте! — сказала Регина, вставая и подавая Равицкому слегка дрожащую руку. — Я не знала, что вы вернулись. Давно ли?

— Только что, — ответил инженер, и они сели около лампы друг против друга.

— Видно, у вас были очень важные и срочные дела, если, уезжая, вы даже не попрощались со своими друзьями. Я была на вас обижена, — с улыбкой прибавила она. — Но, раз вы вернулись, все хорошо.

— В жизни бывают обстоятельства, которые выбивают нас из привычной колеи, — ответил Равицкий. — Именно это заставило меня неожиданно покинуть город. Не стану объяснять, как досадно мне было, что я не мог с вами проститься, тем более, что я не надеялся так скоро вернуться. Но я знал: у вас доброе сердце и широкие взгляды на жизнь, и вы простите мне это невольное нарушение этикета.

— Не в этикете дело! — обиженно сказала Регина, решив, что ее не поняли.

— Что касается моего отношения к вам и вашему брату, — прервал ее Стефан, — то я ставлю вас так высоко, что, надеюсь, вы без долгих слов догадываетесь о моем глубочайшем почтении и приязни.

Оба замолчали.

— Как вы проводили время в этой безлюдной местности? — первой отозвалась Регина.

— У меня там было много дел. Приехав на место, я обнаружил, что будущая железнодорожная линия намечена неудачно: у моих коллег было много работы, и они в спешке ошиблись. Но, так как речь шла о сокращении колеи на целую версту, мы все вместе постарались исправить ошибку и избежали таким образом лишних и дорогостоящих работ. Мы занимались этим с утра до вечера несколько дней. Вы сами любите труд и знаете, как он скрашивает и сокращает время, тем более труд на общее благо. Но сегодняшнее утро было для меня особенно приятным, — я провел его за чтением.

Равицкий говорил спокойно, невозмутимо и только в конце улыбнулся:

— Вы никогда не догадаетесь, что я читал нынче утром.

Регина с удивлением взглянула на него.

— Моя профессия и склонности, наверно, наведут вас на мысль, что я читал ученый трактат о наносных и вулканических пластах земли, или сочинение о квадратуре круга, или, на худой конец, рассуждение экономиста о том, как поднять благосостояние человечества. Но чем дольше я живу, тем больше убеждаюсь, что человек никогда не знает заранее, что его заинтересует. Обстоятельства часто уводят нас в сторону от намеченного пути, хотя в конце концов, благодаря силе воли, мы подчиняем их себе. Вот так и я, несмотря на всю свою серьезность, от восхода солнца до полудня с увлечением читал — и что же? — исповедь женского сердца.

— Не понимаю, почему подобное чтение противоречит вашему характеру и склонностям? — возразила Регина. — Женщина прежде всего человек, и ее сердце может представлять интерес для исследователя. В человеческом сердце, если пользоваться терминологией вашей любимой науки, на тонком слое блестящего кремнезема молодости покоятся вулканические пласты страданий человека зрелого возраста, а под спокойной и твердой как скала поверхностью идет непрерывное умирание и возрождение, словно перед нами история миллионов существ, что живут и каменеют в таинственных глубинах земли и моря… Какого же рода произведение так сильно увлекло вас? Если это был один из нынешних новомодных романов, я была бы удивлена; чтобы возбудить интерес, нужна правда, а в романах…

— Верно, — прервал ее Равицкий, — эта вещь именно потому меня и увлекла, что в основе ее лежит правда и содержание взято из жизни. Это своего рода психологический этюд о женщине. Позвольте, я коротко перескажу его вам, как видите, я не способен сейчас говорить ни о чем другом. Эта интересная повесть, — продолжал, сохраняя спокойствие, Равицкий, — переносит читателя на Волынь, в прелестный дом на берегу озера, полный зеркал, картин и мягких ковров. В этом с виду земном раю оказывается молодая женщина, жена владельца этих чудес. Ей семнадцать лет, она очень красива, у нее много хороших задатков, но душа ее спит. Она образованна, но не основательно, ее не научили понимать ни самое себя, ни жизнь. Муж ее — человек с холодным сердцем и ограниченным умом, живущий без цели, без определенных идей, без любимой работы, один из тех, что отмеряют жизнь обедами, три четверти своего существования проводят во сне, а четверть — зевают. Что соединило этих людей? Ее — мечтательную, жаждущую любви девушку покорила физическая красота мужчины, он женился на ней потому, что она была хороша собой, ему понравился ее рост, лицо, и он захотел удовлетворить свою прихоть, внести разнообразие в монотонную, бессмысленную жизнь.