– Летит! – вдруг покатился над холмом удивленный, испуганный, ликующий крик. Испуганные его мощью взмыли в небо монастырские вороны и галки. Устроили в нем всполошенную тесноту. И почти сразу же ударил большой колокол, тревожно, неурочно.

Волонтер выскочил на гребень холма. Оказался как раз напротив временной деревянной колокольни Успенского собора. Звонил ее колокол. Звонил беспрестанно, беспорядочно. На веревке его, подобно маятнику, раскачивался подьячий. Желтый шелк шара нелепым комом грудился на ближайшей березе. Тьма зевак разного рода толпилась близ нее. Но никто не пытался вызволить бедолагу. Все будто оцепенели от ужаса. Только воеводы не коснулось вроде это состояние. Он сохранял присутствие духа, возможно, отдал уже какие-то приказания. Возможно, волонтер действовал согласно им, когда мимо воеводы пронесся к колокольне. Тот и не попытался остановить его, крикнул вдогонку радостно:

– С версту пролетел мерзавец! Вороны его сшибли.

– Держись, Ефимушка! Держись. Я сейчас сниму! – орал волонтер.

– Держись! – Догонял его швед.

Втащить подьячего на площадку звонницы оказалось проще, чем разжать ему пальцы. Швед догадался полоснуть по веревке ножом. Не в миг все это произошло. Пришлось приятелям повозиться на колокольне. Но времени не замечали. Главное, благодаря их усилиям подьячий остался невредим и меньше своих зрителей, негаданных, напуган. С колокольни спустился самостоятельно в некотором смущении.

На площади перед собором народу прибавилось.

Подьячего и его спасителей встретили ругань, проклятия, увесистые комья земли. Разъяренную толпу сдерживали стражники. В центре оцепления стояла арестантская повозка. Впряжена в нее, как всегда, была известная всему городу своим особо смирным нравом кобыла Пегашка. Именно ей доверялось возить опасных преступников. Возле повозки застыло несколько конных и пеших стражников разных чинов. Поодаль от них что-то обсуждали, сильно жестикулировали воевода и полицмейстер.

– Прием по высшему разряду, – усмехнулся подьячий, – не ожидал.

– Ну наконец-то! – полицмейстер бросился ему навстречу, заговорил негромко, но с искренним восхищением: – Молодец! Удалец! Да! Вот! Горжусь, что живу с тобой, вернее жил, в одном городе, в одно время. – И объяснил честно: – Есть мнение, друг мой, из города тебя выдворить незамедлительно. Препроводить в Москву, что ли? Понимаешь, Ефим, тут мы сами никогда не разберемся, что же ты совершил, подвиг либо богохульство. Видишь, народ как волнуется. Давай-ка спокойствия ради наденем вот это.

Он показал подьячему кандалы. Потом и надел ему их сам – оказал честь. Помог на арестантскую повозку взобраться.

– И я с ним! – заявил волонтер. – Мы вместе эту акцию замышляли.

– Напрасно ты, Стахий, недооцениваешь нашу службу – отечески пожурил полицмейстер. – Всего два раза ты был замечен в компании господина подьячего. О споруде его тогда уже весь город знал. Ты же у нас по части бреннвина проходишь. – И подмигнул шведу. Тот уменьшился в росте и на полусогнутых ногах отступил в тень колокольни, а там и вовсе скрылся из глаз высокого начальства и своих приятелей. Никто из них не заметил его исчезновения. Полицмейстер продолжал морализировать, желал развеселить воеводу и господ офицеров:

– Коль скоро ты, Стахий, при людях взял на себя вину, не могу я, попросту не имею права, оставить твое утверждение без внимания. И посему, до выяснения всех обстоятельств этого непростого дела, заключаю тебя в кордегардию.

Никого, однако, такое решение не повеселило. Не до веселья было. Успокоенная было кандалами, надетыми на подьячего, толпа заскучала, принялась вновь чем ни попадя швырять в телегу, требовать строгого наказания уже и для волонтера.

– В сруб их, отступников!

– В огонь немцев проклятых!

– В песок зарыть еретиков на острове!

– В Трубеже утопить!

– Отправляйтесь сейчас же! – приказал воевода. – И этот пусть едет, Думмбер. Одним пустомелей в городе меньше будет. А то посиделки опасные наладился в Борках устраивать. Честным женщинам борковским только головы морочит. На курьезы неприличные подбивает…

Приблизившаяся к повозке толпа подпевала воеводе вразнобой, но с одинаковой свирепостью:

– Так ему, так, безбожнику, нехристю!

– Чего удумал – с ангелами сравняться!

– Над всем миром крещеным возвыситься!

Те, что стояли поодаль, вскрикивали примирительно:

– Жену и деток жалко: сиротами останутся.

– Худобу распродать придется.

– Добросовестный был служака.

– А вдруг дело бы выгорело? С другого-то раза! – выпалил какой-то малец, от горшка два вершка.

– Выгорело бы, непременно выгорело, – проговорил задумчиво воевода, соглашался скорее не с малолеткой, а с собой. – Да не было бы пользы в том. Озорство. Праздность. Отвлечение от насущных нужд и дел. Грех. Люди – не птицы. Нет, не птицы. – Потом возвысил голос до начальственной зычности и убедительности. Стоявшие даже в самом последнем ряду за оцеплением услыхали:

– Довольно, понимаешь, дебатов! Пустословия то есть. Антимоний… Тьфу, антиномий. Ну да ладно. В общем, хватит! Не на вече собрались. Праздник тут устроили, понимаешь! Разойтись! А вы трогайте. Трогайте! Прикипели тут…

И загромыхала по кремлевскому спуску арестантская повозка в окружении стражников. Неловко улыбались согражданам подьячий в железах и волонтер со связанными руками. Руки ему связали для порядка.

– Подождите! Подождите меня! – вырвался откуда-то из толпы писаренок Степашка. Бросился что есть мочи за повозкой. Нагнал уж почти, да один из подьячих остановил, начал увещевать:

– Не реви, Степушка, легко твой начальник отделался. Пусть Господа благодарит, но и воеводу не забудет. Кабы не Воейков, горел бы теперь в своем срубе. Благо там костер еще не погас. – Под уговоры он вел мальчишку к Приказной избе. Возле нее собрались служилые люди, обсуждали происшествие неодобрительно:

– Устроил Крякутной в будний день потеху. И на службу из-за нее не явился.

– Не погладит теперь начальство московское нашего воеводу по головке. И концов в воду не спрячешь, хоть утопи шар этот в Трубеже. Где он, кстати, шар-то?

Шара на березе не было. Березы – тоже. Даже пенька не осталось.

– Воевода распорядился пока никаких записей не делать о курьезе этом.

– Не курьез, не курьез то – богомерзкое озорство! Беда, коль узнают о нем окрест. А на каждый роток не накинешь платок.

– Накинешь. И ты помалкивай, парень Степушка.

– Скоро девки борковские в кофтах из желтого шелка щеголять будут, – сказал самый молодой из восьми оставшихся в Переяславле подьячих. – Помяните мое слово, господа! – Он засмеялся и хотел еще что-то прибавить, но в оконце высунулся сам воевода Воейков. И был он похож в этот момент на своего любимого попугая, что не предвещало подчиненным ничего хорошего.

Подьячие поспешно и смиренно скрылись в избе.

Степашка, Степан Боголепов, наказ своего нового наставника выполнил. Никому не рассказал, как держал вместе с Марьей Акимовной на привязи шар, пока устраивался на сиденье подьячий, как помогал ей перерезать серпом веревки. А для себя, для памяти, стянул в Приказной избе несколько листочков бумаги, крупно, с ошибками написал на одном:

«1731 года в Резане при воеводе подьячий немец крякутной фурвин зделал как мячь большой надул дымом поганым и вонючим, от него зделал петлю, сел в нее, и нечистая сила подняла его выше березы, и после ударила его о колокольню, но он уцепился за веревку чем звонят, и остался тако жив. Его выгнали из города, а хотели закопать живого или сжечь».

В ночь же после полета приснился Степашке сон. Будто бежит он за повозкой и догоняет ее. Садится рядом с подьячим на солому. И взмывает повозка, без лошади, в небо. Медленно и не тряско кружит над кремлем. Видит он сверху златоглавье храмов, голубую опояску холма, зелень заливных лугов у Оки, сиреневую ленту борковской дороги.

Тот же самый цветной сон приснился в ту же ночь Мастридии и Гликерии. Наяву они тоже пытались догнать повозку. Мастридия на всю Московскую улицу кричала без стеснения:

– Я дождусь тебя, дяденька Стахий! Подрасту! Хозяйство сберегу! До смерти ждать буду!

– Это я виновата, бестолковая. Я во всем виновата, – бормотала Гликерия, бежала, бежала в туче пыли до самого шлагбаума.

Полосатый брус опустился перед ее грудью. Отсек от нее конников и скрывшуюся среди них повозку. Она плюнула на брус в сердцах. Сорвала с головы платок, заголосила…

Глава XXII

Сон как явь, и явь как сон

Пегашка медленно, очень медленно везла их куда-то к Москве. В медленности этой для волонтера уже было труднопереносимое наказание. Вороны, грачи, разная птичья мелочь легко обгоняли их. Скрывались бесследно где-то за горизонтом, словно дразнили подьячего, мстили ему за попытку вторгнуться в их мир. Но их поведение, случайное ли, злонамеренное, его не трогало: он лежал с закрытыми глазами. Волонтер хотел поговорить с ним, но стражники не позволили. От скуки он тоже решил вздремнуть.

И пригрезилось ему сначала небо над переяславским холмом, в пестрых предзакатных полосах. Стали возникать в небе, вроде бы срываясь откуда-то с холма, птицелюди, с цветными, как небесные полосы, крыльями. Один птицечеловек парил невдалеке, как бы предлагая волонтеру внимательнее рассмотреть его. Не росли у этого летуна крылья с боков, как у всякой птицы, не вздымались над лопатками, как у ангела. Они вообще не имели отношения к телу, поскольку были, без сомнения, рукотворными, как шар подьячего, как парус. Не успел волонтер осмыслить, какая сила держит их на лету: небо над городом закрыли, расцветили огромные воздушные шары. Волонтер насчитал пятнадцать громадин и сбился со счета. Под каждым шаром висела корзина с людьми, и над ней, у самого жерла шара мерцал огонь, будто там горела большая лампада. Однотонные и полосатые шары были украшены еще и надписями из латинских и русских букв. На синем шаре было по-русски написано: «Небо России». А на желтом (волонтер не поверил своим глазам) – вилась надпись «Крякутной».