Спускаясь с лестницы, я увидел, ее горничную.

— «Где Люцила?»

— «Прогуливается в саду с графинею».

Я побежал и по дороге меня осенила мысль.

«К чему так торопиться? — сказал я себе. — Может быть я бью тревогу 110 пустякам. Посмотрим, по крайней мере, виновна ли она? Ведь, если бы случилось, что она невинна, как я мог бы когда-либо загладить нанесенную ей обиду?»

В это мгновение я увидал ее.

Она не подозревала, даже происшедшего. Я иду ей навстречу и подхожу, затаив свою печаль. Она более, чем когда-либо, обнаруживаем ко мне холодность.

«Конечно, говорил я себе; она перенесла все свои надежды на моего соперника, а о моих не хочет более и слышать».

Первое мое движете было оставить сдержанность, если бы, конечно, мы находились одни; но я не решился на это в присутствии матери, которая только что к нам подошла.

Люцила с своей стороны старалась также скрыть свое истинное настроение: она часто обращалась ко мне и хотела казаться веселой; но ее глаза блуждали, на губах ее играла деланная улыбка, и ее веселость была притворною. Я не был обманут этим возвратом добрых отношений.

— «Коварная», — говорил я неслышно себе,—«хочет предупредить объяснение в присутствии матери; она боится шума разрыва, она трепещет, чтобы я не упрекнул ее в коварстве».

Я не знал, что предпринять. Безотрадные мысли толпились в моей голове. Мои опасение представлялись мне слишком основательными. Я не сомневался более, что Люцила любит этого молодого человека. Я не мог отогнать этой мысли, я представлял себе его, как опасного соперника, всегда готового разрушить мое счастье, и в пылу моей страсти составлял план принести его в жертву моей любви и затем самому испустить дух пред глазами неверной.

После двух или трех кругов по саду я под предлогом какого-то дела удалился, твердо решившись не позволить сопернику наслаждаться своим триумфом.

По прибытии моем к себе я отдал моим людям приказание наблюдать за всеми, кто бы ни пошел к графу.

«Если он отнял у меня сердце Люцилы, по крайней мере, я не умру без мщение».

Я знаю твой нрав, Панин; если ты не чувствуешь жалости ко мне, берегись в неуместных шутках издаваться моим несчастием, или мы рассоримся навсегда.

Варшава, 19 июня 1769 г.


ХIII.

Сигизмунд Густаву.

В Варшаву.

Я только что получил твое письмо от 19 сего месяца.

—«А, а! — вскричал я, пробегая его, — вот и он наконец пьет горькую чашу. Бедный мальчик!»

Дорогой Потовский, несмотря на твои угрозы, я не могу тебя не поздравить.

Устала ли Люцила любить своего Густава? Честное слово, она с трудом найдет другого, одаренного также со стороны наружности, и наверняка не отыщет, кто любил бы ее так искренно. Но она желает, может быть, получить титул княгини? А чем не пожертвует женщина для удовлетворение своего тщеславия.

Ничего нет бессильнее, легковеснее, пустее, как любовь прекрасных; любовь, с их стороны, — всего-навсего лишь преходящий вкус; упоения, которое составляет ее прелесть, они не знают вовсе. Очаровательному безумию двух любящих сердец они предпочитают удовольствие одерживать победы, и никогда нельзя изгнать из них склонности к кокетству, которую сама природа внушает им почти с самого рождения.

Как ты мало знаешь женщин! Поверишь ли? Есть такие, которых забава—воспламенять желание своих обожателей, ради жестокого удовольствия посмеяться над их мукой. У других ремесло мучить несчастного, который их обожает, и оказывать свои милости ловкому франту, который бахвалится, что презирает женщин всего более на свете. Другие, еще более коварные, льстят нашим желаниям и обещают одни радости, пока убаюкивают себя надеждой пленить нас, но раз закрепили нас за собой, как любовников, они обманывают нас жестоко, как мужей. Наконец, все они в равной степени ветрены; их глаза беспрестанно бегают с одного предмета на другой, а их сердце всегда готово остановиться на том, кто более всего льстить их честолюбию.

Не сердись, Потовский, если я скажу то, что думаю, о поведении твоей Люцилы. Я знаю, что она соблазнительна с ее видом невинности; на это-то и ловятся люди; но ее сердце доступно так же, как и других. Неужели ты полагаешь, что природа должна была для твоей милости сотворить чудо?

Сколько раз я забавлялся твоей простотой, когда ты приходил в восторг по поводу твоей любви. Она наряжается только для твоих прекрасных глаз; старается быть любезной — лишь для того, чтобы нравиться тебе; ее сердечко бьется только для тебя — и ты был во всем этом вполне уверен так как она клялась тебе так часто.

Ну, что ты об этом скажешь? Бедный глупец! Да, сохни теперь около нее, проявляй покорность, испускай вздохи, проливай слезы, разражайся упреками, если это может тебя облегчить. Но берегись извести ее своею печалью, беспокойством и ревностью и не обяжи ее этим дать тебе чистую отставку, если этого она еще не сделала.

Начало твоего письма поразило меня; но я не мог удержаться от смеха, прочтя конец.

Перерезать себе горло из-за женщины! — немного сильно, хотя случается все же часто. Друг, советую тебе отложить прогулку до другого раза и принять решение, приличное человеку общества.

Твоя милая — красива, я с этим согласен; но если ты ее потеряешь, ты приобретешь свободу искать другую. Сказано что ли, что должно всегда любить одну и ту же?

Какой ты еще ребенок! Я хотел бы хоть раз увидать тебя более рассудительным.

Пинск, 25 июня 1769 г.


XIV.

Густав Сигизмунду.

В Пинск.

Прошло пять дней, когда мой человек мне сообщил, что он заметил трех всадников, расположившихся в леску за дворцом графа Собеского, и что в некотором от них расстоянии находится карета, запряженная четырьмя лошадьми.

Это известие не оставляло для меня никаких сомнений насчет несчастья, которого я опасался.

Тотчас с двумя моими людьми сели на коней и мы отправились к указанному месту. Мы заметили издали, как они прогуливались в леску и, чтобы настичь их наверняка, сделали обход, соизмеряя наши шаги таким образом, чтобы они не могли избежать встречи с нами.

Мы были всего в нескольких шагах от них, когда я узнал моего соперника.

Я почувствовал, как воспламенялся при виде его мой гнев. Я выступил вперед и спросил его с горечью, что он делает в этих местах. Он ответил мне насмешливым тоном, осыпая меня бранью, и выхватил вдруг саблю из ножен.

— На тебя-то именно я и имею зуб, — ответил я, — и мы решим наш спор немедленно: твои и мои люди будут наблюдателями.

Затем, вдруг, бросившись на него, я наношу ему рану в правую руку и обезоруживаю его; он упал с лошади и просил пощады.

Кровь текла сильно из его раны; я сам сделал ему перевязку, упрекая в то же время его в коварстве. Состояние слабости, в котором он находился, заставило меня опасаться, не ранен ли он смертельно. Я вылил ему на лицо флакон душистой воды.

Когда силы его несколько восстановились, он полуоткрыл глаза, поднял голову и сказал замирающим голосом:

«Я может быть неправ несколько по отношению к вам, и я сильно наказан за это. Но можно ли меня порицать за любовь к тому, что так мне мило. Нет, я не упрекаю себя в том, что хотел похитить у вас милую, но только в том, что не сумел тронуть ее сердца».

В то же время он просил вынуть из кармана письмо, которое и предложил мне.

Я раскрыл его, узнал руку Люцилы и прочел следующие слова:

«Я благодарю вас, милостивый государь, за честь, которую вы мне оказываете, предлагая мне вашу руку; я не могу ее принять: другой владеет моим сердцем. Сегодня вечером браслет будет вам вручен обратно особой, которой я доверяю».

Я не мог оторвать глаз от этой бумаги, я перечел ее несколько раз, и каждый раз душа ввергалась в странное волнение. Казалось,, ее делили между собою тысячи противоположных чувств. Я чувствовал, правда, что ревность потухает в моем сердце, но лишь затем, чтобы на смену ей явились угрызения совести, которые, я чувствовал, рвали мое на части сердце. Мысль о моем поведений с Люцилой заставила меня глубоко страдать, и я не решался думать о состоянии, в которое я привел моего несчастного соперника.

В то время, как меня преследовали эти мысли, его перевязка сдалась, он потерял много крови, и его глаза покрылись вторично тенями смерти.

— Он умирает! — воскликнул один из его людей, который поддерживал его голову.

Исторгнутый этим криком из моих мрачных размышлений. Я опустил глаза на это бледное и неподвижное тело: я счел его не живым. В чрезмерном горе бросился я на него.

Не знаю, что было тогда со мной, но я очнулся тогда в моей комнате. Немного спустя пришли мне сообщить, что рана Мазовийского посла (таково звание моего соперника) не опасна. Эта новость меня несколько успокоила.

В настоящее время мое волнение менее жестоко, но я но могу оградить себя от черной меланхолии, и ты хорошо понимаешь, каков может быть ее предмет.

Ты без сомнения выходишь из терпения от рассказа о моих неудачах.

Мне кажется, я вижу тебя, как ты бросаешь на стол мое письмо, пожимая плечами, и слышу, как ты говоришь тоном сожаления: «К чему мне наполнять голову его безумствами и его жалобами! Почему он не поступает, как я»!

Терпение, дорогой Панин! На все время. Прежде чем проститься с любовью, она и тебя заставила провести не одну тяжелую минуту. Тебе хорошо было изливать свои печали на груди друга. Не находи же дурным, когда я поступаю также.