Пока размышление отравляло таким образом только что испытанное удовольствие, я ждал, чтобы покинуть каштеляншу, лишь конца историйки, которую она рассказывала, и эта историйка, казалось, не имела конца. Мысленно я часто отсутствовал; она время от времени призывала меня ко вниманию легкими ударами веера. Что делать? Надо было учтиво переносить свою скуку.

Но вот молодой человек, введенный в дом другом семьи, подошел к Люциле. Он раскрыл перед ней всю предупредительность самого внимательного ухаживателя, и я с волнением поймал взгляды, которые не слишком трудно было истолковать. Хотя мое нетерпение было чрезмерно, я решил показать им, что ничего не вижу, но уголком глаза наблюдал за всем, что происходило.

Собственно Люцила не старалась ему нравиться; все же я думаю, ей не было неприятно, что представилась возможность отомстить мне за небрежность: она сделала вид, что слушает его.

Едва я отвел на мгновение глаза в сторону, как увидел, что он склонился над спинкой кресла Люцилы, говоря ей что-то на ухо. Она потупила глаза и покраснела с большою грациею.

Я подумал, что вижу в нем соперника.

При этой мысли я почувствовал, как закипела во мне кровь; мне удалось однако скрыть мое возбуждение.

Как только я нашел случай удалиться от моей неутомимой рассказчицы, я подошел к Люциле. Я хотел с нею поговорить, но этот несносный молодой человек ее не покидал. Я забеспокоился. Она заметила это и принялась улыбаться. Мое беспокойство удвоилось, и я сделал над собой усилие, чтобы не выйти из себя.

Я тосковал весь вечер.

Когда общество разошлось, я подошел к Люциле. У ней были опущены глаза, и она, казалось, о чем-то мечтала. Мы не решились взглянуть друг на друга, но поняли без слов, и каждый боялся прервать молчание.

Наконец, я захотел с ней говорить, она отказалась слушать, я хотеть взять ее руку, она выхватила ее с сердцем; она исчезла затем и не показывалась более в этот вечер.

Я глубоко страдал от всего этого и удалился к себе, первый раз в жизни, проклиная странности женского пола.

Варшава, 15 июня 1769 г.


XI

Люцила Шарлотте.

В Тарзен.

Как ты счастлива, Шарлотта, что можешь забавляться всем! Смеешься, поешь, резвишься, ничто тебя не огорчает, а для меня часто достаточно пустяка, чтобы заплакать.

Вчера я провела очень дурно время, ты могла это заметить, но что после твоего отъезда мне было еще хуже, ты этого не знаешь. Всю ночь я не могла сомкнуть глаз, так взволнована моя душа. Я не знаю, когда восстановится во мне спокойствие.

Не заметила ли ты, как все эти женщины старались казаться красивыми. Но так как для кокеток недостаточно показаться во всем блеске ослепительного наряда, то они весьма озаботились тем, чтобы не слишком прикрывать свои прелести и пустить в ход тысячу невинных, как они их называют, уловок.

Между этими расточавшимися таким образом стыдливыми красотками была одна брюнетка с большими голубыми глазами, довольно интересной наружности, у которой была бы даже грация, если бы она не портила себя искусственностью и принужденностью.

Заметила ли ты, как она самодовольно слушает самое себя и самой себе улыбается, в какой сладостной неге собой любуется и бахвалится постоянно своими прелестями. Она не показалась мне даже очень жестокой. Какая вольность в словах! Какая страстность и томность во взорах!

Все молодые люди разом пожелали ухаживать за нею. Просто наслаждение было видеть, как она в кругу своих обожателей распределяла свои милости: одному беглую улыбку, другому легкий удар веером, этому слово на ухо, тому легкое пожатие руки.

Что тебе сказать? — она — совершенный образец кокетства: никто, кроме нее, не обманывает свою публику с такою ловкостью и грацией.

Могла ли бы ты поверить этому? — сам Густав пил из кубка этой очаровательницы и покинул меня для нее.

Когда она уехала, он вернулся ко мне и хотел загладить наедине неприятность, которую он мне причинил на глазах всех. Я приняла его с видом холодным, и сдержанным. В смущении он пробормотал несколько слов извинений и упреков, но я не слушая поднялась и оставила его.

В первый раз Шарлотта, мое сердце познало ревнивые опасения.

Когда я таким образом одна сидела в углу и мечтала, молодой человек, которому, по-видимому, мало нравились соблазнительные рассказы этой кокетки, попытался вывести меня из моей мечтательности.

— «Вы обладаете, без сомнения, — сказал он мне подходя, — искусством очаровывать даже время: вы не удостаиваете принять участие в разговоре».

— Время мало меня тяготит, — ответила я, — меня приучили с детства находить его коротким.

Он воспользовался этим ответом, чтобы затянуть мне хвалу и наговорил мне много любезностей, забывая на время свои плоскости лишь затем, чтобы утомить меня своею внимательностью.

Очарованная все же, что представился случай уколоть Густава, я принимала любезности ухаживателя с меньшим отвращением, чем это было бы при других обстоятельствах. Я притворилась даже, что слушаю его снисходительно, но опасалась все же, чтобы Густав не проник в тайну удовольствия, к которому я себя принуждала.

Увы! Ждала ли я, что настанет день, когда мне придется мстить ему за себя таким образом? Все кончено, я его более не уважаю. Какою судьбою определено, что я все же должна его любить? Мое сердце восстает против моего разума. Я хотела бы его забыть и, вопреки себе, я по нем вздыхаю.

Может быть, и он в свой черед примется жаловаться. В то время, как бывший возле меня молодой человек говорит мне любезности, я как-то бросила взор на Густава и увидела, что он старается раздражить мою соперницу. Мне невозможно было оказать сопротивление поднявшемуся в моем сердце возбуждению: вскоре я почувствовала, что лицо у меня все в огне; я опустила голову, чтобы скрыть мою краску.

Мой сосед без сомнение подумал, что он — предмет этого смущения, и удалился с видом триумфатора... И сегодня я получила от него объяснение в любви.

Не знаю, как поступить, чтобы помириться с Густавом; одно знаю хорошо: я желала бы, чтобы это уже произошло.

Варшава, 16 июня 1769 г.


XII.

Густав Сигизмунду.

В Пинск.

Любовь рождается мгновенно и всегда без боли; но чего стоит ее сохранить!

Нет ничего более хрупкого. Ее, до крайности чуткую, обижает безделица, ранишь сдержанность, возмущает недоверие, самые легкие уколы становятся для нее смертельными. Вот как рисуют любовь поэты; образы слишком верные к моему несчастно.

Я хвалился однажды, что я знаю только сладость любви, и что я один сорвал розу, не пострадав от шипов: как времена переменились!

Люцила продолжает относиться ко мне с видом холодности, которая меня огорчает, она избегает попадаться мне навстречу, и когда я хочу воспользоваться удобной для свидания минутой, она тотчас, под различными предлогами, удаляется к матери.

Это поведение породило во мне некоторую подозрительность. Не увлечена ли она этим незнакомцем? Он — молод, любезен, соблазнительной наружности. Я присматривался к Люциле, и то, что я замечаю, удваивает мое беспокойство.

Вчера я хотел решительно поговорить лично с нею. Не находя ее в ее комнате, я пришел в ее уборную; ее не было там также, но я увидел на столе письмо и браслет с портретом.

Я подошел... Каково было мое изумление, когда в этом портрете я узнал моего соперника! Я не мог противиться соблазну раскрыть письмо, каким низким ни показался мне этот поступок; трепеща я пробежал его: оно было составлено в следующих выражениях:

«Как прелестны, мадемуазель, минуты, которые проводят возле вас, и как счастливый смертный, который сумел тронуть ваше сердце, дурно пользуется своей удачей!

«Можно ли любоваться грацией, красотой, умом, добродетелью без желания навсегда привлечь вас к себе. В случай, если сердце ваше не отдано без возврата, мое осмелилось бы обещать вам любовь, самую нежную.

«Если я могу льстить себя хоть какой-нибудь надеждою, то князь Тонинский, мой родственник, сделает необходимые шаги у графа, вашего отца. Именно к нему имейте доброту обратиться с вашим ответом, который я ожидаю с нетерпением любовника, самого искреннего и самого страстного.

«Браслет, который вы найдете вложенным, вам скажет, от кого идет это письмо».

Я не мог окончить чтение; я чувствовал, что сердце блекнет, кровь стынет, колени подо мной подгибаются...

Придя несколько в себя от полученного удара, я вскричал:

— Здесь наверняка тайна! Вот что скрывает от меня Люцила. Люцила не—верна! О, небо! Люцила — сама невинность, чистота, простодушие. Нет, нет! Невозможно... И однако все подтверждает... И даже слишком — иначе к чему же это молчание? Кто мог бы привести ее к решению скрывать от меня, что теперь происходит? Может быть, она еще обижается? Ах, почему я не могу этому верить!.. Но если только обида, ее обезоружила бы покорность, которую я пред ней обнаружил, она не могла бы так долго держаться против моих вздохов и сожалений. Ввиду признаков моего раскаяния она бы сжалилась надо мной и вернула бы мне свою любовь. Но нет! С тех пор, как она увидела это новое лицо, она меня избегает, отказывается меня слушать, она меня отталкивает и старается от меня освободиться. Увы! Я слишком хорошо это вижу: она хотела бы меня удалить, чтобы отдаться на свободе тому, кого она мне предпочитает. Ах! Она мне изменила, я не могу более в этом сомневаться».

Увлеченный моим горем, я разразился горькими жалобами, искал притворщицу, чтобы пред прощанием на веки осыпать ее упреками.