Я смотрел на нее с упоением; тоже удовлетворение блистало в ее глазах. Я давал ей самые ласковые имена, по несколько раз ловил себя, что к нежным словам примешиваю нежные упреки; каждый раз я замечал, они производили на нее сильное впечатление. Из опасение причинить ей боль, я сдержал себя и ограничился излиянием души во взглядах.

Пока мы вкушали таким образом в молчании восхитительное чувство счастья, время текло с непостигаемой быстротой; нам доложили, что обед подан.

Проходя чрез гостиную, мы нашли там с графиней и графом моего отца.

Он подошел к Люциле с удовлетворенным видом, от которого я проникся чувством радости, и в немногих словах объяснил, как он польщен, что она входит в его семью. Она хотела ответить, но голос ее прервался, и только глубокий реверанс выразить, как она глубоко была тронута его ласковыми словами.

Приветствие сопровождалось поцелуем, который я нашел даже слишком сердечным, несмотря на то, что он исходил от моего отца. Надо тебе признаться, Панин, я ревнив к моей милой и не могу выносить, чтобы смотрели на нее слишком пристально, или даже хвалили с слишком большим жаром.

За столом родители были безмерно веселы, Люцила и я отдавались молча наслаждению видеть друг друга.

Так как мы ничего не ели, графиня прибегла к средству своей сестры. На этот раз оно осталось без действия.

— Если вы не едите, выпейте, по крайней мере, — сказал граф. — Ей, Карлуша, Капского.

— Прекрасно сказано, — подхватил отец, — выпьем и мы!

— Ну, дорогая графиня, — продолжал он, — когда налили вина, здоровье моей дочери и вашего сына.

Мы чокнулись все вместе.

Когда пришла очередь до Люцилы со мной, мне показалось, что ее грация оживилась и новые прелести распустились на ее лице; драгоценная краска стыдливости распространилась по ее щекам, улыбка раздвигала украдкой ее разовые губы.

Я смотрел на нее в сладостной истоме, и оба мы позабыли о наших стаканах.

— Даже не пьют! — вскричал, подшучивая, мой отец. Вижу, в чем дело: надо их разлучить. Друг, займите мое место, я займу место Густава; именно, этот молодой человек и отнимает у ней аппетит.

В то же время он притворился, что поднимается.

Люцила бросилась в мои объятия. Никогда объятия не были более нежными: я прижал губы к губам Люцилы и не мог оторваться.

— Если они будут продолжать таким образом, — прибавил граф, — их содержание нас не разорить.

Шутки продолжались бы дольше, если бы не приезд Куявского посла.

Кончили десерт. Мы ускользнули, я и Люцила.

Немного спустя за нами последовала графиня и в то время, как мужчины составили за столом трио, мы составили такое же в саду.

Я отвел Люцилу в аллею жасминов и лилий, поместил ее на маленьком дерновом троне; затем пошел собирать цветы, которыми и увенчал мою богиню.

Вскоре нужно было присоединиться к обществу. Подали кофе. Люцила и я, вместо его, выпили «Bouillon a la reine», приготовленный по приказу ее матери.

Вечер прошел очень приятно, и я удалился довольно поздно.

Приехав домой, я поспешил взять перо, чтобы уведомить тебя о счастливом обороте, который приняли мои дела, не потому, конечно, что мое несчастие сильно беспокоило тебя, но чтобы вторично упиться наслаждениями дня, передавая их на бумаге.

Я чувствую, что с души свалилась ужасная тяжесть; чувство удовольствия расходится по всем моим органам; сладостный сон собирается почить на моих веках.

Прощай, дорогой друг, чтобы и во сне увидеть мое счастие.

Варшава, 9 апреля 1771.


LXXXVIII.

Люцила Густаву.

Давно уже я не знавала сладостного сна. В последнюю ночь он снова коснулся моих глаз своим ласкающим крылом. Он привел затем не ужасающие привидение, осаждавшие столько раз меня ранее, но дорогой образ Густава в сопровождении веселой группы амуров и смехов.

Пока я отдыхала, он пролил на мои чувства восстановляющий бальзам; я начинаю чувствовать себя несколько облегченной от давившей меня тяжести.

Мать предлагает мне отправиться с нею на несколько дней за город подышать свежим воздухом. Приезжайте и вы, Густав; без вас, я не могу нигде вкушать наслаждения.

Вторник, утро, улица Брести.


LXXXIX.

Густав Сигизмунду.

В Пинск.

В последнюю неделю я получить от Люцилы приглашение провести с нею и ее матерью несколько дней за городом. Я полетел туда тотчас же на крыльях любви.

Ты не сможешь себе представить, как оправилась моя милая в такое короткое время.

Удовольствие и радость были единственными ее врачами, и каково их могущество! Они уже осушили ее слезы и снова водворили смех на ее уста. Уже погасили лихорадочный жар в ее жилах, возвратили гибкость ее органам и крепость всему телу. Силою их, ее цвет лица начинает оживать, глаза снова загораться прежним огнем, кожа приобретать прежнюю свежесть — сказали бы, что она помолодела.

Вскоре я увижу, как снова оживится ее грация, как расцветут ее прелести, и красота ее выйдет сияющей из облаков, которыми закутывала ее печаль.

После того как рок так жестоко посмеялся над моими надеждами, я начинаю наслаждаться несколькими спокойными минутами.

После ужасного положений, в которое меня поставил страх потерять Люцилу, я чувствую сильнее наслаждение обладать ею. Сказали бы, дорогой Панин, что бог влюбленных отмериваете им счастья по их мукам.

Но что это за таинственные узы, которые так приковывают меня к этой девушке? Что за непобедимое очарование, заставляющее беспрестанно созерцать ее и находить наслаждение только возле нее.

Я, однако, не совершенно свободен от беспокойства. Воспоминание о моих прошлых муках еще свежо во мне.

По временам борясь между надеждой и страхом, я созерцаю молча мое счастие; я спрашиваю себя, не сон ли это? Я трепещу, чтобы какие-либо непредвиденные обстоятельства не обратили еще в слезы восторги моей радости.

Нет, дорогой Панин, я буду вполне счастлив лишь тогда, когда Люцила будет соединена со мною неразрывными узами.

21 апреля 1771 г.


LXXXX.

Густав Сигизмунду.

В Пинск.

Мы удалились в замок Минско, чтобы там закончить приготовления к свадьбе и несколько успокоиться.

Заботы бегут из этих мест, никакая мрачная мысль не дерзает к ним приблизиться; сладостный мир течет в наши сердца; ничто не может смутить моей радости.

Люцила вернула себе цветущее здоровье, юношескую свежесть, живость, веселость; вся ее грация восстановилась; она даже похорошела: в ее глазах что-то, не знаю, небесное, в голосе ангельское, в наружности что-то божественное.

Пламя ее любви по-прежнему чисто, но теперь Люцила дарует любви то, что позволяет стыдливость. Она не противится более моим нежным ласкам, с готовностью отдается моим нежным желаниям и делит мои восторги.

Если я любовно сжимаю ее в моих объятиях, я чувствую, как ее сердце трепещет от наслаждения; если жму ей нежно руку, ее теплая ручка отвечает нежно моей; если я срываю поцелуй с ее румяных губ, они возвращают мне его.

О, сладостное несопротивление двух, отдающихся друг другу сердец! Чары чувствительных душ! Сегодня только я научился вас познавать. Возле нее, дорогой Панин, самые заветные мои желание, по-видимому, исполняются; мое сердце тает от радости, дни текут, как мгновения и в восторгах моего восхищения я верю, что боги завидуют моей судьбе.

Скоро траурные одежды сменятся праздничными, скоро я соединюсь с Люцилою, чтобы уже более не расставаться; скоро я помещу ее на брачное ложе.

Мое счастье начнется, чтобы кончиться только с жизнью.

Мысль о таком сладостном союзе меня приводить в восторг: все моменты упоительной жизни и все восхищение двух влюбленных сердец представляются моей погруженной в упоение счастьем душе.

Приди, дорогой друг, приди разделить мою радость


. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Рукопись заканчивается на этом. Последняя страница с пятью последними строками произведения оторвана, вероятно, каким-нибудь сумасбродным собирателем автографов еще в то время, когда рукопись составляла часть библиотеки Эме Мартена. Этот недостаток, впрочем, для читателя не слишком ощутителен, так как развязка романа налицо.

 Примечание французского издателя.

К О Н Е Ц