Она разозлилась на себя, как имела обыкновение злиться всякий раз, когда с ней что-то приключалось: как можно быть такой глупой, так спутать время? Будильник явно прозвонил не наяву, а в приснившемся ей сне. Это вечная ее тревога, вечное ощущение вины и уверенность в неизбежности провала вышвырнули ее на улицу, в который раз вытолкнули ее из жизни, после чего дверь, разумеется, захлопнулась. Ей было холодно. Снег пробирался к ней под воротник, забивался в туфли — слишком легкие, они должны были придать ей элегантный вид при подписании контракта.

В конце концов она нашла пристанище в газетном киоске. Продавец оказался добрым малым: чего только он не перевидал, сидя на площади Пигаль. Он разрешил ей устроиться возле небольшой газовой печки.

Киоск оставался открытым всю ночь. Она ждала там — сама уже даже не зная чего, как ждут на пустынном берегу жертвы кораблекрушения. Возможно, волны, более сильной, чем другие, которая подхватит ее и снова бросит в море.

Продавец не был болтлив. Он не занимался ею. Не задавал вопросов. Быть может, он чувствовал, как она была далека. В этот час ночи редкие человеческие существа идут, каждый своим путем, очень далеко друг от друга, и, когда их пути пересекаются, люди не замечают друг друга. Покупатели газет не обращали внимания на тщетно пытавшуюся согреться у печки девушку. Продавец неохотно отсчитывал сдачу. Он тоже мерз. Ему не хотелось вынимать руки из карманов своей куртки, и всякий раз он потом дул на пальцы, посиневшие и распухшие, торчавшие из отверстий перчаток-митенок. А снег все шел и шел, проникая повсюду. В такой холод любопытство друг к другу утрачивается, и этим людям, не разговаривавшим, едва замечавшим друг друга, было совершенно безразлично, что историю их жизни можно было прочитать по их лицам. Вот высокий худой тип со светлыми, почти белыми волосами, оценивающий вас своим страусиным взглядом. Его грациозные и утомленные жесты в сочетании с чуть заметной гримасой горечи говорили о женственности, навсегда оскорбленной тем, что она появилась на свет в мужском теле. Вот танцовщицы, выходящие из соседних кабаре. Они скользили по таявшему снегу на своих слишком высоких каблуках и оттого двигались короткими шажками, как пингвины на льду.

Она наблюдала за ними, возможно, взволнованная тем, что видит их так близко — эти создания, как и она, были обречены выступать на сцене, но лишь в роли расчлененного, как на разделочном столе в лавке мясника, и поглощаемого по кусочку тела. Она спрашивала себя, что чувствует женщина, выставляя напоказ свое обнаженное тело. Она угадывала, до какой степени равнодушия к самой себе нужно для этого дойти, и смутно завидовала подобному равнодушию. Она сама не могла и мечтать о том, чтобы когда-либо достичь такой безмятежности, ибо она ненавидела себя. Ей суждено было прожить жизнь, упрекая себя как за то, что она собой представляет, так и за то, чего ей недостает. День за днем она только тем и занималась, что демонстрировала самой себе если не свое тело, то свою душу, высвечивая ее жестким прожектором самой беспощадной истины. Она резала себя на куски собственным взглядом, как ножом мясника.

Решетки метро распахнулись. Она сказала себе, что дверь подъезда ее дома тоже, наверное, уже открылась. Она поблагодарила продавца газет, с трудом повернувшего свою отяжелевшую от холода голову, чтобы улыбнуться и проводить взглядом этот маленький призрак, который уходил под аккомпанемент мусороуборочных машин, подбиравших другие, более материальные остатки прошедшей ночи.

Она поднялась в квартиру, ни о чем не думая, уже не чувствуя даже своей печали, уже как бы преодолев порог собственного существования, и, не раздеваясь, легла под одеяло, чтобы, наконец, согреться. Она сразу же погрузилась в глубокий сон. Сон был ее вечным пристанищем. Она не пошла на встречу. Когда она проснулась, часов в двенадцать, то тут же осознала, что жизнь ее кончена. Через несколько минут зазвонил телефон. На этот раз ее ждали для подписания контракта в пятнадцать часов — «ровно» в пятнадцать часов, вновь уточнила секретарша.

И снова это «ровно в пятнадцать» вызвало у нее страх. Но, по сути, гораздо больше ее беспокоило то, насколько простой и всепрощающей оказывается иногда жизнь. Ее беспокоило вновь, в который уже раз полученное подтверждение того, что она ничего не знает о жизни, всегда переоценивает трудности, всегда ошибается в своих прогнозах, и в результате попадает в зависимость от своего непонимания сути вещей и от воли случая.


В тринадцать лет она впервые поцеловалась с мальчиком, поскольку все девочки из ее класса уже сделали это, но тут же пожалела о случившемся. У нее это не вызвало никаких чувств, ни малейшего биения сердца. Потом она почистила зубы. Она чистила их очень часто, когда бывала расстроена, когда мы ссорились: в свое время мать заставляла ее «полоскать рот» всякий раз после того, как она говорила «гадкие вещи».

Первый поцелуй также оказал на нее действие «гадкого слова», и она сильно сожалела о нем. Это чувство виновности привело ее к мысли о неизбежности наказания. Ей было известно лишь одно наказание, которое, конечно, соответствовало тому, что она совершила, и, вопреки всякой очевидности — но в то же время совершенно логично — она решила, что забеременела.

Долгое время она никому не доверяла свой ужасный секрет. Утром и вечером она осматривала себя в зеркале. Она не сильно полнела — к тому же, она тогда в какой-то степени потеряла аппетит. Она говорила себе, что, может быть, ей удастся скрывать свою беременность до самого конца. Она нашла поблизости от дома одно место, заброшенный сарай, где могла бы тайком родить. Потом она положила бы ребенка у церковной паперти. На те несколько месяцев она стала очень религиозной. Она молилась за ребенка, которого собиралась оставить, за саму себя и особенно — за свою маму, которой она причиняла столько горя. В конце концов, Господь облегчил ее муки: одна из учительниц в школе обеспокоилась печальным видом и бледностью своей ученицы, постоянно бормотавшей что-то и, похоже, в чем-то раскаивавшейся. Она сумела найти к ней правильный подход и добилась признания. Конечно, дело кончилось смехом и большой порцией шоколадного мороженого, так как к ней снова вернулся аппетит. Воистину, жизнь была куда менее жестока, чем ей казалось. Она не могла прийти в себя от радости. Избегнув худшего, она всякий раз не могла прийти в себя от радости!

Как-то раз, приблизительно в ту же пору, какой-то фермер привез на рынок живых утят. И ей захотелось купить утенка. Мать не успела и слова сказать, как фермер вручил «симпатичной девчушке» маленький пушистый и пищащий комочек, который щекотал сложенные корзиночкой ладошки. Да, жизнь оказалась отнюдь не столь безжалостной, как она полагала, и можно было надеяться, что всегда найдется какой-нибудь фермер или учительница, которые заметят робкий и наивный взгляд «симпатичной девчушки», получающей гораздо больше тогда, когда она не осмеливается ничего попросить.

Ты выкормила утенка хлебом, смоченным в молоке. Он превратился в красавца селезня, которого ты называла «мой малыш» и вовсе не хотела оставлять этого «ребеночка» у церковной паперти. Видишь, дорогая: любовные истории, которые начинаются с поцелуя, нередко заканчиваются простым кряканьем, но в этом нет ничего печального.

Твой селезень преследовал тебя, если можно так сказать, как угрызение совести, ибо эти птицы быстро приобретают привычку следовать за людьми по пятам. Он был страшно недоволен, когда ты удалялась от него больше, чем на метр, и начинал испускать тогда пронзительные крики. В глубине души ты была довольна: ты чувствовала себя ответственной за живое существо.

Как ты добилась того, что он каждый день ходил с тобой в школу? Пока он делил с тобой скамью и парту, ты была первой ученицей в классе. Твои подружки говорили, что он подсказывает тебе правильные ответы. Как ты добилась от матери, которая, по твоим словам, всегда пеклась о чистоте, разрешения птице свободно бегать по всему дому, оставляя повсюду свой помет. Кто, он или ты, располагал к такому великодушию? Но уместно ли так ставить вопрос? Хотя вы оба и не принадлежали к одному виду, порода у вас была все-таки одна. Это, наверное, было заметно. Твой селезень следовал за тобой так, словно считал это смыслом своей жизни. У тебя не было никого, за кем ты могла бы следовать таким же образом, но чувствовалось, что тебе этого не хватает, что ты испытываешь в этом настоятельную потребность. Отсюда твое вечное беспокойство: не за кем идти, не видеть смысла в жизни. Твой утенок нашел, наконец, кому отдаться. А ты — ты, скорее всего, будешь искать его всегда.

Ты рассказывала мне, что он смотрел вместе с тобой телевизор. Спокойно лежал у тебя на коленях до самого конца передачи. Несмотря на всю твою любовь к малышу, ты прикрывала юбку старым полотенцем: ничего не поделаешь, эта птица была довольно нечистоплотной.

Ты выбирала для него передачи. Тебе казалось, что селезень любит смотреть на других животных, особенно на птиц. Твои родители узнали немало нового о страусах, об орлах, о бакланах, обо всех существах, имеющих клюв и перья. Иногда твой папа протестовал. Он говорил, что надо бы зажарить твоего малыша, хотя он, конечно, шутил. Твой отец был снисходителен, как и все остальные. Но как не быть к тебе снисходительным? У кого не возникало желания внушить тебе немного веры в жизнь, в людей, в саму себя? И все же ты так и не рассталась со своим страхом и со своим ощущением вины. Кто и когда успокоит тебя? И почему мне, мне не удалось это сделать?

Миром не правит злая воля. Просто события нашей жизни цепляются одно за другое. Но именно это и пугало тебя всегда: мысль о том, что всякое счастье бренно, потому что человек никогда не застрахован от несчастья. С самого первого дня ты боялась, что твой утенок плохо кончит, но не потому, что его будущее было записано на скрижалях Судьбы, а просто потому, что любовь девочки к утенку — факт, имеющий бесконечно малое значение среди других жизненных фактов, которые, если вдуматься, тоже не имеют большого значения.