Она любила детей. Маленькие дети успокаивали ее. Она легко, без усилия находила с ними общий язык, охотно увлекалась их играми, и в то время, пока она, таким образом, была их подружкой, она освобождалась от забот о реальном, была, наконец, в мире, состоящем из забав и невинного обмана, ненадолго испытывала чувство умиротворения. Она хотела бы когда-нибудь завести ребенка. Но говорила себе, что не способна на это, что не располагает достаточным замесом жизненных сил и что ничего реального из ее пустоты никогда не выйдет. Но, несмотря ни на что, она часто думала о ребенке. Она мечтала об этом ребенке. Но прежде нужно было родиться ей самой: нужно было, чтобы некие родители, наконец, породили бы ее в реальности.

Порой она была необычайно нежной. Никогда еще ни одна женщина не падала так в мои объятия. Никогда еще никто не предавался со мной любви так полно, так непринужденно. В такие моменты ее беспокойство покидало ее, казалось, навсегда. Она, наконец, доверялась. Тогда как всей славы и всего золота мира не хватило бы для того, чтобы освободить ее от ее тревоги. Впрочем, она и не хотела их. Она чувствовала, что известность — это не более, чем уловка в мире, который она не могла разгадать, в мире, где, как ей представлялось, правда и ложь были смешаны в неразделимое целое. Но она была способна беззаветно доверять и помогать незнакомцам: конечно, это она сама нуждалась в помощи, но не знала, как это выразить. Она предлагала: такова была ее манера просить.

Она отказывалась от моих подарков. Она отвергала комплименты по поводу ее красоты, ее таланта. Все это казалось ей обманом и представлялось частью мира, слишком опасного для ее мира. Она верила лишь ласкам, объятиям — то есть тем подаркам, в которых человек приносит в дар самого себя. И тогда она, в свою очередь, дарила себя.

Потом ею очень быстро овладевал сон. Детский сон, мгновенный и глубокий. Она отдавалась мне, чтобы освободиться от самой себя. Она искала лишь способ забыть себя. Она забывалась, как новорожденный, которого она не сумела бы вскормить. Я смотрел, как она засыпала. Такое впечатление, как будто она удалялась все дальше с каждым вздохом, — все более глубоким, все более спокойным — как вода, вновь успокаивающаяся после прохождения лодки. Что тебе снилось, бедная Офелия, уносимая течением в ночь? О чем ты грезила? О счастье, которого ты не встретила?


Тогда тебе было девятнадцать лет, и все твое богатство сводилось к адресу твоей подруги, которая могла приютить тебя на несколько недель. Ты впервые приехала в Париж. Сколько комнат с тех пор тебе одалживали на месяц, на ночь? Сколько раз с тех пор ты пересекала Париж в последний час работы метро с чемоданом, с несколькими наспех связанными вместе сумками и адресом, нацарапанным на пачке сигарет? В лучшем случае тебе предлагали комнату. В худшем — половину кровати: тебе, конечно, не говорили об этом прямо, и уже на следующий день ты снова оказывалась на мостовой с адресной книжкой в руке и несколькими стремительно исчезающими в телефоне-автомате франками. Я думаю, у тебя до конца твоих дней сохранится отвращение к тем постыдным ночам, — даже если стыдиться должна была вовсе не ты — оттого, что иногда, перед рассветом, для того, чтобы, наконец, поспать, ты соглашалась оказать услуги, которых от тебя требовали.

То было время учебы, время еще тогда не утраченных больших надежд. Вечерами ты работала билетершей в театре «Антуан». Ты смотрела через приоткрытую дверь пустой ложи все спектакли, вплоть до сотого представления. За три года ты насмотрелась на стольких актрис! Хороших, дурных — какая разница! Из-за приоткрытой двери ты сама играла их роли, веря, что настанет день, и ты, в свою очередь, выйдешь на сцену и тогда начнется настоящая жизнь.

Ты не любила кино: судя по твоим объяснениям, ты ненавидела камеру, этот большой стеклянный глаз, который следит за тобой, который шарит в твоей душе. Это причиняло тебе боль, такую же, как бормашина дантиста. Но через это необходимо было пройти: кино — это большие деньги даже за самую маленькую роль. Это позволило бы тебе избавиться от утренних переездов, хотя бы на какое-то время.

Тогда, как обычно, ты жила у приятеля. Ты прожила там всего несколько недель, не больше — но и это было уже много, тем более что ты осталась там совсем одна, поскольку приятель предоставил тебе квартиру в полное твое распоряжение. Он тоже был актером и уехал на гастроли со своим спектаклем. Он предложил тебе пожить у него, чтобы ухаживать за его кошками во время его отсутствия. У тебя кружилась голова от подсчета всех этих ночей, которые тебе предстояло провести «у себя дома», от мысли обо всех тех «половинках постели», от которых ты таким образом избавлялась, и ты бродила по этой большой квартире, переходя из одной комнаты в другую, как Золушка, очутившаяся во дворце волшебного и очаровательного Принца. Особое очарование ему придавало то, что его там не было.

Много лет спустя ты рассказывала мне о той чудесной просторной анфиладе из пяти комнат с балконом, откуда, в самом конце улицы, были видны неоновые огни площади Пигаль, мигающие вывески, кричащие афиши — вся та мишура, что каждый вечер привлекает волны туристов, жаждущих организованного падения нравов. Ты любила смотреть на это — но издалека, так как тебя немного пугало это довольно подозрительное, приглушенное оживление. Иногда ты думала, что там разыгрывается нечто, напоминающее театр, но эта мысль была тебе неприятна, чуть задержавшись на ней, ты испытывала тревогу. Действительно, столь ли уж велика была разница между девушками, раздевающимися на сценах кабаре, позволяющими олухам — мужланам рассматривать потайные места Твоей анатомии — и тобой, мечтавшей сыграть Аньес[1] или Марианну[2]? И ты спрашивала себя, каким на самом деле будет твой театр, на какие подмостки ты когда-нибудь поднимешься, на какой сцене будет разыгрываться твоя жизнь.

Именно там, в той квартире, с балкона которой ты разглядывала украшенные гирляндами разноцветных лампочек врата таинственных преисподних, таких близких — и оттого еще более пугающих маленькую провинциалку, которой ты оставалась, именно там, в этом слишком просторном и пыльном месте, почти свободном от мебели, напоминающем сценическую площадку, на которой еще не установлены декорации, ты получила по телефону сообщение о том, что тебе предлагается первый ангажемент и назначается долгожданная встреча: ровно в десять часов на следующее утро, как предписывал тебе записанный на автоответчике властный голос. Он наполнил тебя счастьем и одновременно ужасом. Это ведь был сам Господь Бог, призвавший тебя к жизни, разве не так?


Она поставила стрелку будильника на восемь часов, так как боялась опоздать из-за какой-нибудь случайности — забастовки в метро, например. Она даже высчитала, сколько времени ей пришлось бы идти до места встречи пешком. Сколько всего могло приключиться до десяти часов завтрашнего утра! Вечером она не могла ничего есть: пожевала только немного шоколада, оставшегося с празднования Нового года. Спать легла рано. Она боялась встать с темными кругами под глазами, если поспит недостаточно. Ее вызвали лишь для того, чтобы подписать контракт, но она боялась, как бы, увидев ее утомленное лицо, там не передумали.

Разумеется, она не смогла уснуть. Несколько раз она вставала попить воды из-под крана, поскольку у нее пересохло горло. Она старалась притом не разбудить кошек, которые спали на кровати. Она не стала даже зажигать ночник. В результате она наступила на резиновый мячик, служивший котятам игрушкой, и ударилась лбом о створку двери. Подумала, что лицо назавтра будет страшным из-за синяка и решила, что не пойдет подписывать никакой контракт. Поэтому заблокировала звонок будильника. Она хотела только одного: спать, спать, спать… Она знала, что никогда ничего не добьется. И со стыдом думала о разочаровании ее матери, верившей в нее, позволившей ей уехать в Париж несмотря на все поджидавшие ее там опасности.

В конце концов она все-таки заснула, убаюканная тиканьем пузатого будильника, привезенного из Эльзаса, прибывшего вместе с плюшевым мишкой из ее детства и связывавшего ее со временем, когда она меньше всего боялась, когда ужасающее ощущение собственной несостоятельности еще не мешало ей жить.

Звонок будильника прозвучал, как ей показалось, почти сразу же. Она была уверена, что заблокировала его: должно быть, у нее снова что-то не получилось. Ну а раз уж она проснулась, она решила пойти на эту встречу — пусть даже с шишкой на лбу. Ей больше нечего было терять.

На улице было очень темно. В какой-то необычной тишине холодный тающий снег медленно падал на землю. Неоновые огни площади Пигаль еще блестели, но бульвар был пуст.

Тишина, безлюдные тротуары, редкие такси, катившие по улице в мокром шелесте шин, стая бродячих собак, перебегавших от одной урны к другой перед ресторанами и кабаре — ничто ее не удивляло. То тут то там с веток голых деревьев свисали небольшие хлопья снега. Но в ней самой царил куда более сильный холод, чем на улице, и тишина была для нее лишь явным доказательством ее одиночества, ее неудачи.

Она спустилась по лестнице в метро и только в самый последний момент заметила, что входная решетка заперта. Машинально поднялась по лестнице на поверхность: она так и знала, что может начаться забастовка и что ей придется идти пешком. Заметив открытый газетный киоск, решила спросить там, долго ли продлится забастовка.

Продавец газет со смехом объяснил ей, что метро не работает совсем по другой причине: было всего три часа! «Три часа… утра?» — «Правильнее было бы сказать — ночи», — снова засмеялся торговец. Скрывая, насколько это было возможно, сконфуженность и усталость под своей загадочной маской из рисовой пудры, она поблагодарила киоскера и направилась «домой», чтобы дождаться утра в квартире. Но она никогда раньше не выходила на улицу в столь позднее время и не знала, что в таком случае нужно брать с собой ключ от двери запирающегося на ночь подъезда.