«Сегодня — может быть, — соглашалась она. — Но я знаю, что ты на это способен».

Как я уже говорил, она боялась мира. Но она боялась мира именно потому, что он имел неопределенные контуры, потому что никогда не открывался ей целиком, потому что он представлял собой такое место, где все было возможно, любые, самые невероятные события, любое, самое непредсказуемое будущее, в котором я и в самом деле мог изменить ей, а затем покинуть ее.

«Ты найдешь себе другую женщину, женщину, которая заинтересует тебя больше, чем я, и которая будет красивее меня», — беспрестанно повторяла она. Все у нее получалось, как в тех играх, которые устраивают себе маленькие дети: «А давай представим себе, а давай сделаем так, как будто!..» И тогда канапе превращается в замок, стул — в коня, лампа под абажуром — в рыцарский шлем, а я вдруг видел себя превратившимся в закоренелого соблазнителя, в «бабника».

Так моя возлюбленная демонстрировала свою головокружительную способность переходить от воображаемого к реальному, от простого предположения к свершившемуся факту, как если бы жизнь была сном, именно сном, в котором простые гипотезы, возникшие в нашем воображении, неотвратимо претворяются в образы, подсказывающие сновидению все новые и новые перипетии. В результате мысль о том, что я смогу когда-нибудь ей изменить, неудержимо перерастала в безумную убежденность в том, что я уже изменил ей, и тут уж ни сама очевидность обратного, ни мои опровержения не могли снять с меня висевшее на мне подозрение.

Это безудержное соскальзывание в уме моей подруги от простого обозначения возможного к ощущению реальности, которую следует принимать всерьез, на которую следует реагировать, к сожалению, не ограничивалось одними лишь неприятными подозрениями, объектом которых был я: она по-своему пыталась предотвратить опасность, искренне веря в то, что она над ней нависает. Она старалась опередить меня. Она делала выводы из моего предательства. И то, что никакого предательства еще не было совершено, не мешало ей реагировать немедленно: моя возлюбленная изменяла мне по-настоящему в наказание за мою возможную неверность.

Она рассказывала мне о мужчинах, которых знала до меня. Она со смехом спрашивала себя, как это когда-то они могли ей нравиться. В общем, она находила эти свои приключения смехотворными. Она припоминала лишь неприятные или нелепые стороны своих бывших любовников и смеялась над ними, впрочем, без злости, скорее, с некой иронической снисходительностью. Один из них, ее бывший партнер по сцене, приехавший с юго-запада Франции, играл «Мизантропа» так, что у него из-за своеобразного акцента александрийский двенадцатистопный стих превращался в четырнадцатистопный. Это казалось ей очень трогательным, и она так рассердилась на себя за то, что не могла удержаться от смеха, когда он заговорил о любви, что легла с ним в постель только для того, чтобы он простил ей ее насмешливость.

Она без тени смущения рассказывала мне не только о всяких мелких недостатках своих партнеров, но и об их сексуальных привычках, рассказывала всегда с веселым юмором, словно речь шла о каких-нибудь домашних животных, а не о мужчинах, державших ее в своих объятиях. Она не выказывала ни ностальгии, ни почтения к этим связям, представавшим в ее воспоминаниях в виде причудливых приключений без каких-либо последствий. Ее, казалось, нисколько не беспокоило то, что что-нибудь в ее рассказах могло ранить меня. «Ты и так уже знаешь обо мне слишком много», — отвечала она в ответ на мои замечания. Ей нечего больше было от меня скрывать.

— Когда мы с тобой превратимся просто в добрых старых друзей, — как-то предположил я, — ты мне точно так же будешь рассказывать и о моих маленьких изъянах, и о том, что втайне вызывало у тебя смех, когда я держал тебя в своих объятиях.

— Я ничего от тебя не утаю: я буду рассказывать тебе об этом так же, как о моих снах, — весело заверила она меня.

О ее снах? Может, мужчины и в самом деле входили в ее жизнь и исчезали из нее подобно сновидениям? А я сам — был ли я в ее глазах более реален, чем те неясные силуэты, шевелившиеся в ее памяти, слегка гротескные в своей наготе, которую она описывала мне так, словно из озорства распахивала дверь душевой, когда там мылась застигнутая врасплох футбольная команда?

Ей и в голову не приходило, что она может вызвать у меня ревность слишком откровенным раскрытием тайн своего прошлого, а то и упоминаниями о конкретных случаях неверности: все это, эти мужчины, эти встречи, эти моменты наслаждения или, гораздо чаще, скуки, были в ее жизни как бы не всерьез, «понарошку», как говорят дети.

Она узнала о том, что именно тот актер, который вызвал у меня ревность, стал распространять слухи об их приключении, и она сильно на него обиделась. Ее гнев был таков, что, позабыв о наших недавних ссорах именно в связи с ним, она меня, именно меня стала призывать в свидетели наглости этого хвастуна. Неужели никто не заткнет ему рот?

— Я охотно бы это сделал, — сказал я, — если бы мог поверить в то, что речь идет лишь о пустом хвастовстве.

— Но этот тип, наверное, просто размечтался, понимаешь? Он просто размечтался!

— Я совершенно в этом уверен. Ну а ты, о чем в это время мечтала ты?

— Что ты хочешь сказать?

— Что все это, конечно, из области грез, но что я от этого не чувствую никакого облегчения.

Мое замечание вызвало у нее улыбку. Она смотрела на меня нежно и сочувственно. В общем и целом ее утешала мысль, что я не верю ей и что ее оправдания, кстати, достаточно двусмысленные, меня никогда не убедят. Она нуждалась вовсе не в моей любви, не в моем доверии, а в моем прощении, в моем постоянном прощении. И точно так же она нуждалась в том, чтобы я из-за нее страдал, но этого было недостаточно: я мог сделаться отличным от других и хоть что-то значить для нее только став ее «исповедником», человеком, который, в конце концов, сможет ее до конца понять. Есть женщины, требующие от вас страсти, горения. Она же жаждала снисхождения и покровительственного молчания от мужчины, предпочитающего никогда ее не осуждать. Поэтому для нее я был и навсегда останусь «тем, кто слишком много знал».

Мужчины на улице оборачивались ей вслед. Она выглядела даже моложе своих лет, в ее глазах, казалось, сохранялась вечная девственность, как знак счастливой уверенности в том, что ничего еще не испытано и не пережито: и ее приключения, и ее разрывы, и моя сегодняшняя любовь — все это было «понарошку». Мужчины рассматривали ее, не обращая на меня внимания: должно быть, они принимали меня за ее отца. И наверное, все меньше и меньше в этом ошибались. Мальчикам всегда хотелось с ней играть. И в самом деле, для моей возлюбленной все это было игрой, не более того. Когда она прогуливалась одна, к ней приставали. Она пересказывала мне комплименты, галантные предложения, а иногда и непристойности, которые ей при этом нашептывали. Она испытывала какое-то детское удовольствие от того, что вызывала у них столь порочные мысли. Мужское желание было для нее чем-то вроде незнакомого языка, гортанные, грубые, немного будоражащие звуки которого она слушала с любопытством, но, по сути, совсем не интересуясь смыслом сказанного. А вот женщины привлекали ее внимание и притягивали ее взгляды. Жизнь была чарующе интересна и опасна из-за женщин. Мужчины же существовали всего лишь как ставки в игре. Ее все чаще и чаще преследовала мысль о том, что, возможно, я уже изменял ей или же изменю в один прекрасный день. Я часами убеждал ее в своей верности: в конце концов, мне удавалось успокоить ее, но тогда ее интерес ко мне спадал. Наша история вновь превращалась в простую игру. Моя любовь не могла быть чем-то чересчур серьезным. Только мысль о том, что у нее, возможно, есть соперница, придавала прочность нашему союзу. Однако эта мысль, разумеется, терзала ее и делала несчастной.

Чтобы успокоиться, она закуривала сигарету. И после нескольких затяжек тушила ее, а потом зажигала новую. Так же она начинала фразы и вскоре прерывала их, не в силах вспомнить, что хотела сказать или уже не думая об этом. Все, к чему она прикасалась, превращалось в песок и проходило у нее между пальцами. Ее руки дрожали, ее взгляд тщетно пытался уклониться от того, на что наталкивался и что болезненно задевало ее. Это ее душа неуверенно чувствовала себя в ее собственных глазах.

И тогда она теряла аппетит, не могла больше ничего есть. Обычно это продолжалось несколько дней, иногда — недель. В ответ на мои просьбы она клала лист салата себе в тарелку, но не прикасалась к нему. Она только ждала, когда я закончу свою трапезу, после чего с облегчением убирала тарелки со стола. А днем мне случалось заставать ее с куском хлеба, который она торопливо поглощала, как бы скрывая это. Я одобрительно кивал, чтобы она продолжала: так, по крайней мере, она могла хоть немного перекусить. Я видел, что она смущается оттого, что ее раскрыли: в ту пору она могла есть лишь тайком от меня.


Она говорила, что не хочет больше жить, что ее существование лишено смысла и что у нее никогда ничего не получится: она ждала только, когда умрут родители, чтобы исчезнуть вслед за ними. Она не знала, что именно она должна искупить, но непомерность ее вины угнетала ее.


Потом наступила наша последняя зима. Даже еще теша себя иллюзией, что мы по-прежнему живем вместе, мы уже носили траур по нашей истории. Ты была очень внимательна ко мне, очень нежна, как это бывает в минуту прощания. Ты больше не боялась слов любви. Твои сновидения уносили тебя дальше обычного, и сон стал более спокойным. Наша любовь стала еще более нежной, чем в былые времена, но мы отдавались ей так полно, с таким странным и болезненным сладострастием, уже как бы в память друг о друге, как бы обнимая человека, которого не стало.

Наступила и минута прощения: ты больше не вызывала во мне ревности, ибо было ясно, что я тебя потерял. И ты тоже больше не заводила разговоров о женщинах, которых я когда-нибудь повстречаю: ты оставляла последнее слово за ними. Наши чувства обрели, наконец, ту чистоту, которой ты не находила в них прежде. Для этого понадобился окончательный приговор, вынесенный нашей любви.