– Это тебе на память.

– Я буду ждать… Ты можешь вернуться всегда, в любое время…

Я шла по улице и думала: бедная я, а уж потом – бедный Ромыч.

«Бремя страстей человеческих»! Так называется роман о человеке, который полюбил кошмарную гадину и не мог разлюбить, а она над ним издевалась. Я этот роман начала читать вскоре после того, как покинула Ромыча, но недочитала, он очень толстый. Этот писатель написал другие хорошие книжки о Гогене и Ван Гоге.

15

Меня удивляет, как древняя японка тонко чувствует цвет, его оттенки и сочетания. Прямо уму непостижимо. И все, что пишет, я вижу. Это картинки! Вот что она считает «утонченно красивым»:

Белая накидка, подбитая белым, поверх бледно-лилового платья

Яйца дикого гуся

Сироп из сладкой лозы с мелко наколотым льдом в новой металлической чашке.

Четки из хрусталя

Цветы глицинии

Осыпанный снегом сливовый куст

Миловидный ребенок, который ест землянику

Класс!!!

Она везде ищет и видит красоту. Муза бы это оценила. Читала ли она «Записки у изголовья»? Ей бы очень понравилось.

Мать хотела, чтобы мы все, – она, Муза и я, – читали одни книги и обсуждали их. Это редко случалось, а если да – мнения наши не совпадали. С Музой – бывало, и совпадали, с матерью – никогда. Когда матери нравилось, я говорила, что меня не цепляет. Из чувства противоречия.

Мать ярилась от дневника Хармса, говорила, что он бездельник, развратник, и все такое. Вот глупость! По-моему, прикольный мужик! Только скучному человеку не нравится Хармс. Муза говорила, будто моя прабабка вместе с Хармсом училась и у них был роман. А мать долго раскапывала что-то, искала подтверждение. Говорит: вместе не учились, романа не было. Какого черта проверять? Мне было приятно думать, что все было. И я продолжаю так думать. И так всем и рассказываю. Вернее, рассказывала, теперь некому.

Утром вспомнила, что вчера у меня был день рождения. Вспомнила и подумала: такого дня просто нет, не существует.

Память заботится о самосохранении человека, выбрасывает все самое страшное и гадкое. Моя память свою работу еще не закончила, но я ей всячески помогаю. Самое-самое – табу, иначе жить нельзя. Плохо я жила в ту осень, когда ушла от Ромыча, ходила со спальником в рюкзаке, ночевала где придется, куда ноги заведут. Два раза лежала в больнице. Хотя и лежанием это не назовешь, короткие эпизоды.

Первый раз – бесчувствие и беспамятство. Может, я помирала? Но ничегошеньки там не было, ни тоннеля, ни фильма о жизни, и никто меня не встречал. Очнулась – большая слабость и больше ничего. Вижу: кругом все белое, а надо мной висит чья-то расплывчатая рожа. И я уже знаю чья! Рожа начинает фокусироваться, и я закрываю глаза. Не может быть! Клавдия Петровна, черт ее дери! Шея! Круто я влетела! Шея здесь старшая медсестра. Уже мать извещена, скоро появляется со скорбным видом, судками, соками, яблоками и персиками.

Запястье руки забинтовано. Голова от подушки поднимается с трудом. Капельницы, тетка из ментуры и психиатр лезут с расспросами, дознаться хотят, суицид это или криминал, или черт его знает, что они хотят. Но, в общем, все не серьезно, для отмазки. И вот уже дрожащая рука матери тянет к моему рту ложку с бульоном. Ем с удовольствием. Иногда засыпаю от нежелания общаться. Вечером мать выгоняют из больницы, на прощание категорично заявляю: «Больше не приходи».

Назавтра приперлась школьная подруга матери, Люша. В детстве я ее любила, но теперь ото всех отдалилась. Люша пришла с заданием матери, пыталась вызвать меня на разговор по душам. Спрашивала, почему я не думаю о завтрашнем дне? Не хочу и не думаю. Уже перед уходом она робко и неуклюже спросила:

– У человека нет причины не думать о будущем, кроме одной.

– Какой же?

– Ты не знаешь?

Я не знала. И она просветила меня: эта причина – СПИД.

Мои тапочки долго и грустно смеялись.

– Даже если это СПИД, то сейчас его лечат, важно не сдаваться, бороться, думать о хорошем. – Люша в своем репертуаре. – Не позволяй душе лениться… Душа обязана трудиться…

Я помню, как она учила мать:

– Повтори сто раз: «Я счастлива», – оно и укоренится.

– Сколько ни повторяй, что халва сладкая, во рту слаще не станет.

– Станет, такова сила самовнушения. И выброси из головы дурные мысли, они тоже овеществляются. Не притягивай несчастья!

Мать притягивает несчастья мыслями о них, а я – без всяких мыслей.

В больнице не имеют права держать насильно. Все здесь было ужасно, включая соседок. На третий день я подписала бумажку, что несу ответственность за свою жизнь и здоровье, и Шея собственноручно принесла мне в палату одежду. Мать с Люшей ожидали меня в вестибюле, а я вышла через служебный вход и дунула куда глаза глядят.

Второй больничный эпизод – добровольный. В телепрограммке нашла объяву: «В день обращения, без выходных». Тут же микроскопическим шрифтом: «Аборты вредны для вашего здоровья». Кто бы сомневался… И крупным шрифтом: «Качественно, быстро, недорого». Совсем недорого для смертного греха – пять тысяч.

Позвонила отцу, поставила в известность: нужны деньги. Перед встречей, как могла, привела себя в порядок, но по лицу его сразу поняла, что выгляжу неважно. Хотя, какое это имеет значение, главное, деньги получила.

Чувствовала я себя отвратительно. Настроение было ужасное, я все время рыдала, в клинике вообразили, будто я оплакиваю нерожденное дитя. Я их не разубеждала, а оплакивала себя и рыдала от отвращения к жизни. Зародыш ничего, кроме ужаса, во мне не возбуждал. Я знала, с ним пропаду, значит, нужно от него избавиться.

Когда я вышла из абортария – ахнула. Кругом было бело. Я шла по первому снегу, и меня носило из стороны в сторону. А через день началось кровотечение, но в абортарии, куда я обратилась за помощью, меня без денег не приняли. Куда деться, я не знала. Германа я давно не видела, занялась розыском его адреса и приползла, как раненый зверь, к нему в Коломяги, в старый деревянный дачный дом с русской печью. Герман ухаживал за мной, как нянька, кормил с ложечки и даже обмывал. А потом я ухаживала за ним, потому что состояние его было совсем другим, чем полгода назад.

Герман говорил, что я должна вернуться домой, а сам он летом поедет куда-то на север, в монастырь, там у него друг по университету, филолог, который стал монахом, а потом и настоятелем монастыря. Этот монастырь лежал в развалинах, когда монах-филолог явился туда со своими товарищами, чтобы поднять его из руин. Теперь там лечат наркоманов. Бесплатно. Слушала я Германа и думала, что собираться то он в монастырь собирается, а вот поедет ли, большой вопрос.

16

На страничке альбома, где я рисую сны, сделала запись:

То, что я люблю:

когда меня никто не трогает

когда ничего не болит

Подумала и еще приписала:

природу

рисовать

рассматривать картины художников и фотографии

А когда-то у меня был внушительный список. Интересно, что же там было? Помню у Зазы – «точить карандаши», и смешное – «черный шоколад с перцем». А у меня – «сладкий чай с селедкой». А может, про чай я писала в «лучших мгновениях жизни». Было такое мгновение. Я еще в школе училась, был солнечный день, дома никого, а я на кухне, пью сладкий чай, ем бутерброд с селедкой, а передо мной стоит, прислоненный к сахарнице, Ремарк. Я читала «Три товарища», то место, где Пат умирает от чахотки на руках любимого, и обливалась слезами. Мне очень нравилась эта книга, и все слилось: солнце, сладкий чай с селедкой и слезы по вымышленной героине.

Почему-то вспомнилось, как давным-давно я решила сделать Музе на день рождения необычный подарок. В фотоателье, возле метро, можно было заказать чашку с любой фотографией и именем. Деньги я выпросила у матери, еще немного подкопила из тех, что получала в школу на завтраки, и отнесла в фотоателье мою любимую фотку Музы, где она совсем молодая и красивая, как киноактриса. Мне отпечатали на чашке фотку с именем. Сама я была в восторге от этой затеи. Но, господи боже мой, что стало с Музой, когда она увидела это произведение! На лице ее отобразилось удивление, разочарование, чуть ли не брезгливость, и она сказала:

– Какая пошлость! Где ты это взяла?

В детстве я любила Музу даже больше, чем мать. Мать была повседневностью, а радостная, легкая, щедрая Муза – праздником, она неоднократно водила меня и школьных подружек в кафе и угощала шариками мороженого в вазочках, мы гуляли с ней, а домой возвращались на такси. Но, когда я лежала с высокой температурой, мать ночами сидела со мной и меняла примочки с водой, уксусом и водкой на лбу, запястьях и щиколотках. Утешала, прижимая к себе грязную и вонючую, когда меня вырвало в автобусе и все пассажиры окрысились на нас. Мать была прибежищем от боли и страха.

Какие-то картинки всплывают в памяти, обрывки, слова. Мой день рождения с мамой и Аськой в репинских Пенатах. Записка в кухне, оставленная мной для Музы: «Сосиськи в холодиле», – и ее приписка снизу: «Сиськи пишутся с мягким знаком, сосиски – без».

А еще Муза говорит на какой-то упрек матери:

– Подумаешь, Сара Бернар сыграла Джульетту в семьдесят лет.

– Но ты не на сцене, и ты не Сара Бернар! – заходится мать, а я хохочу.

Лет десять мне было, когда я напрогуливала в школе и в художке и разразился грандиозный скандал. Родители орали, какая я дрянь, и обещали меня лишить всех удовольствий на всю оставшуюся жизнь. Существование сделалось ужасным и безысходным, и я сидела в углу и безутешно плакала. И тут появилась Муза. Она вытащила меня из угла, поставила перед собой и тихим, замогильным голосом сказала: