Она подошла к Джону с его сорочкой в руках, положила ее возле него на кровати и вышла из комнаты.

Время шло. Тени сгущались в углах комнаты, пьянящий и сладкий запах каприфолий вливался сюда с террасы, напоминая почему-то о ладане.

Джон пытался привести в ясность свои мысли, разобраться трезво во всем том новом, что отныне вошло в его жизнь.

Где-то в доме глухо прозвенел гонг. Джон спустился вниз к обеду, охваченный мучительным ощущением неловкости, связанности. Женщина, сидевшая за столом, казалась ему теперь каким-то новым, незнакомым существом. Он попросту не мог представить себе ее в привычной роли героини «романа».

Молча сел на свое место напротив матери.

Она разговаривала с ним самым естественным тоном, даже пыталась улыбаться ему. Джон выслушал новости относительно сада; а когда мать заговорила о книге, которую недавно прочла, вдруг перебил ее — и это вышло резче и грубее, чем он ожидал.

— Какой ты выбрала маршрут? — спросил он.

Снова слабая краска разлилась по ее лицу.

— Это ты о поездке в Нью-Йорк? Прямым сообщением через Шербург.

— Выезжаешь завтра?

— Да, в десять пятьдесят. Я успею сначала проводить тебя.

— Не знаю, уеду ли я, — возразил Джон. Не то, чтобы он действительно передумал, но ему бессознательно захотелось возбудить сочувственное внимание к себе и своей обиде.

— О, тогда я отложу свой отъезд!

— Нет, нет, с какой стати тебе откладывать? — встревожился он в ярости на себя за то, что заставил ее сказать слова, которые ему хотелось услышать. — Твой отъезд не находится ни в какой зависимости от моего!

— Мы потолкуем об этом после обеда, хорошо? — предложила миссис Теннент, стараясь говорить непринужденно. — Допивай свое вино и приходи в сад.

Джон нашел ее в той же оранжерее, где они беседовали утром.

— Не хочешь ли папиросу? — спросил он отрывисто, зажег спичку и, пока мать закуривала, поймал себя на том, что снова пристально всматривается в эту новую, незнакомую ему до сегодняшнего дня женщину.

Но при угасающем бледном свете дня не мог уже найти того нового, что заметил в ней утром.

— Разумеется, тебе следует ехать завтра, — сказал он, потушив спичку. — Ты, кажется, говорила, что ты… что ваша свадьба назначена на ближайшее время? Если ты не выедешь в срок, то мистер Вэнрайль…

— О, Джон! — так и вскинулась при этом слове миссис Теннент.

— Я никогда в жизни его не видел, — возразил Джон с холодным бешенством, отвечая на упрек в ее глазах. — Я ничего о нем не знаю.

— А он хранит все твои фотографии, с раннего детства до последнего времени. Я вела для него дневник обо всем, что ты говорил, что делал…

С невольно вырвавшимся невнятным восклицанием, выдававшим крайнее раздражение, Джон отвернулся и направился в парк.

Ему казалось нестерпимым, что этот субъект, Вэнрайль, предъявлял какие-то права, желая играть какую-то роль в его жизни. То, что мать поощряла это, казалось Джону чем-то вроде предательства с ее стороны. Он шагал по густой высокой траве, не замечая, что туфли его промокли от росы. Мягкая таинственность ночи, ее мирная прелесть, целительная прохлада как будто издевались над ним. Он противился их обаянию. Он словно все время сражался с каким-то невидимым врагом и сознавал, что этот враг — его другое «я», способное понять, это — его молодость без нетерпимости и жестокости молодости.

В те минуты, когда он был способен забыть о своих собственных интересах, отрешиться от созданного им самим жизненного «кодекса», в непогрешимость которого твердо верил и нарушение которого его поразило и глубоко оскорбило, — в такие минуты мелькали у него представления о жизни матери. Он понимал теперь ясно: она, должно быть, ужасно страдала. Ни разу до этого момента ему не приходило это в голову. У нее было так много времени, чтобы думать, вспоминать. Все эти годы пребывания в Итонской школе он проводил каникулы в гостях v товарищей. Рождество — с Тревором, Мерчентом, Дестэнами. А она все это время оставалась в полном одиночестве.

Он не раз предлагал ей поехать в Испанию, прокатиться на яхте в Норвегию, встретиться с ним в каком-нибудь из его любимых мест, — но мать неизменно отказывалась под каким-нибудь предлогом.

Джон вспомнил, как раз сказал ей:

— Неужели тебе не надоело так жить?

А она отвечала:

— Но ведь ты иногда все же приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад.

Странные мысли пришли ему в голову, когда он стоял тут в темноте. Сад… Что значит сад в жизни такой женщины, как его мать, да и всякой женщины, ради любви похоронившей свою молодость в этом огороженном со всех сторон уголке, где, быть может, аромат увядающих цветов напоминал ей о ее блекнувшей красоте, об уходящих годах.

В этом саду, который так любил Джон, должно быть, не раз весной горячие слезы падали на первые цветы сирени, а ночные буквицы, чей аромат так сладок и жизнь так коротка, своим прохладным прикосновением утешали тоску усталой женской души.

Эти видения, вставшие в душе Джона, смягчили его так, как не могло бы смягчить никакое влияние извне.

«Но ведь ты иногда приезжаешь домой, милый, и потом — у меня есть сад».

Джон неподвижно стоял на краю парка. Со стороны холма, от Роны дул холодный ветер. В городе, далеко внизу, перезванивали колокола в соборе. По озеру скользил пароходик.

Джон почувствовал вдруг, что это место, где он всегда был дома, больше никогда не будет ему таким родным и милым, как было. И чем яснее он это чувствовал, тем сильнее ему хотелось уехать, не теряя времени, тем больше тянулся он навстречу своему «завтра».

Он принялся шагать по траве, сверкавшей бриллиантами росы. Луна вышла из-за облаков и при ее волшебном свете казалось, что все в мире сделано из черного дерева и серебра.

Джон взбежал по ступенькам террасы. Мать уже ушла к себе, и только старый слуга Джордж терпеливо дожидался его.

— Мадам легла, — доложил он, — мсье разрешит закрыть ставни?

Джон, направляясь к себе, слышал, как он запирал дверь.

Мать легла, не дожидаясь его, не пожелав ему доброй ночи!

Ну что же, и пускай!

Озлобление снова вспыхнуло в нем. Он разделся, принял ванну и лег в постель.

Спальня матери была в конце коридора. Обе спальни выходили окнами на длинную галерею. Вокруг царила немая тишина.

Джон лежал в темноте и думал о положении, в котором очутился, так, как может думать человек, лишенный воображения, — банально и мелочно.

Итак, он рожден в незаконном сожительстве, он — человек без имени. Его обманывали все время — и теперь ему ничем не хотят возместить это.

Он лежал, кипя ненавистью и презрением к этому Вэнрайлю, осуждая его со страстной злобой.

У двери послышались какое-то царапанье, тихий визг. Джон поднялся как раз вовремя, чтобы увидеть, как его терьер пронесся, словно белая стрела, на галерею. Он встал и вышел туда же. Тони, очевидно, погнался за крысой на лужайку и исчез в тени, отбрасываемой деревьями. Пока Джон стоял и следил за ним, новый звук донесся до него. Он бесшумно направился в ту сторону и прислушался. Звуки доносились из комнаты матери. Это было заглушаемое рыдание.

Джон ни разу в жизни не видел мать плачущей. И эти едва слышные всхлипывания, прерывистые вздохи проникли в его сердце какой-то неизъяснимой отрадой. Но все же и это не помогало. Он оказался в унизительной роли мучителя, сознавал это — и не был в силах изменить что-нибудь.

Он постоял, прислушиваясь, а затем, движимый властным импульсом, вошел в спальню матери через высокое раскрытое окно. Окликнул ее. Она подняла с подушки залитое слезами, судорожно подергивавшееся лицо и протянула руки к Джону.

— Успокойся, мама, — сказал он, заикаясь и продолжая стоять в тени. — Я вел себя, как животное, по отношению к тебе. Теперь все прошло.

Ее голос прозвучал из серебряной дымки, сотканной лунным светом:

— Ах, Джон, если бы ты мог понять! Все то, что ты теперь думаешь… я предвидела это много лет назад. Я знала, что чужие люди так отнесутся… Но мне и в голову не приходило, что так же точно посмотришь и ты. Мое самое тяжкое наказание — в том, что ты мог… что ты так принял это.

— Да нет же… это тебе только кажется. Ты не поняла, — сказал Джон бессвязно.

Он ступил шаг, другой, пока не оказался совсем близко от матери. И так мать и сын, он — стоя у постели, она — откинувшись на подушки — смотрели друг другу в глаза несколько долгих мгновений.

— Нам бы следовало попытаться договориться до чего-нибудь, — устало промолвила, наконец, Ирэн. — О, я знаю, тебе кажется, что тут разговором ничего не изменить. Но тебе было сделано только очень краткое сообщение, — и думаю, следует объяснить тебе, как я смотрю на это. Видишь ли, Джон, мне думается, моя вина в том, что ты именно так реагировал на то, что узнал. Мне следовало давным-давно открыть тебе все — и представить в правильном освещении. А теперь — поздно. Так же, как ты судишь меня сейчас, ты будешь судить других женщин. А мне больше всего в жизни хотелось, чтобы ты был таким же рыцарем, как твой отец. Может быть, ты сейчас с презрением смеешься над тем, что я сказала. Я в темноте не вижу тебя хорошо, но чувствую, что ты как-то враждебно настроился, когда я заговорила о нем. О, Боже, Джон, неужели это выше твоего понимания, неужели ты не способен поверить в то, что мужчина и женщина могут согрешить — и все же оставаться чистыми? Я не собираюсь тебе внушать, что не существует законов морали, что каждый человек волен поступать так, как хочет. Но я твердо верю, что мы, грешники, вправе требовать, чтобы о нас судили по всей нашей жизни, а не по отдельным поступкам. Много лет назад, когда ты был совсем еще маленьким, мне казалось, что я знаю, как должна расплатиться за свое коротенькое счастье, — и я уплатила сполна, до последнего гроша. Женщине моего склада нелегко променять всю полноту, все движение и разнообразие жизни на затворничество, на роль милой, но скучной старой дамы, у которой только и радости, что возиться в своем саду. Но это было моей долей расплаты. А долей твоего отца было его изгнание и разлука со мной. Грех никогда не бывает прекрасен, но искупление его подымает любовь на сверкающую высоту и дает ей, мне кажется, право на существование. С того дня, как ты появился на свет, не было минуты, когда бы я не благодарила Бога за то, что моим искуплением будет жизнь для тебя. И я честно выполнила свой долг. Освобождение мое от уз брака, который не был настоящим союзом, потому что нас с тем человеком не связывала ни любовь, ни верность, ни взаимная поддержка и понимание, — это освобождение приходит как раз тогда, когда ты уже встал твердо на ноги, когда начинается твоя карьера, — и я хочу видеть в этом знак того, что мое искупление принято. Мне предстояло стать чем-то вроде принадлежности обстановки в твоем доме в Лондоне, не так ли? А ты думаешь, я не предвидела, что когда-нибудь эта принадлежность станет для тебя бременем, что ты захочешь жениться и ввести настоящую хозяйку в свой дом? Что было бы тогда со мной? О, Джон, милый, не мешай же мне теперь стать счастливой. Не заставляй снова и снова чувствовать стыд за себя, — не заставляй меня снова платить. Женщинам моего типа нелегко отрешиться от условностей. Нас может сделать счастливыми только любовь открытая, не прячущаяся от солнца. Мрак тайной любви полон горьких, мучительных переживаний. Поверь, необходимость грешить, когда презираешь грех, уже сама по себе гораздо более тяжкое наказание, чем изгнание из общества. Говорят, что любовь все оправдывает. Да, но раньше, чем оправдать, она распинает нас на кресте. Нет жертвы, которую не стоило бы принести за радость любви. Но только те, кто эту жертву приносит, знают, что это значит. Законы, условности — всем можно пренебречь ради любви; но жизнь заставляет платить за то, что нарушили их. Мы оскверняем то, что есть идеального в любви, — и страдаем от этого. Или не знаем, что такое настоящая любовь, — и профанируем ее, называя этими словами страсть. Мы можем любить и впадать в грех ради любви, но расплата страшна; из этой борьбы мы выхолим не только с израненными руками и ногами, но с испепеленной душой. Джон, надолго ли ты изгнал меня из своего сердца? Я признавала, что свет имеет право осуждать меня. Но мой сын?..