Тогда он начал убеждать ее воспоминаниями. Говорил ей о первых днях, о бале во дворце Фарнезе, об охоте в полях Божественной Любви, об утренних встречах на Испанской площади, у витрин ювелирных магазинов или на тихой, барской Сикстинской улице, когда она выходила из дворца Барберини и ее преследовали крестьянки с корзинами роз.

— Помнишь? Помнишь?

— Да.

— А тот вечер с цветами, в начале; когда я пришел к тебе с целой ношей цветов… Ты была одна, у окна — читала. Помнишь?

— Да, да.

— Я вошел. Ты едва повернулась; приняла меня сухо. Что с тобой было? Не знаю. Я положил букет на столик и ждал. Ты начала говорить о посторонних вещах, нехотя, без всякого удовольствия. В унынии я подумал: «Она больше уже не любит меня»! Но запах цветов был так силен: им уже наполнилась вся комната. Я еще вижу тебя, как ты обеими руками схватила букет и, вдыхая запах, спрятала все лицо. Когда же ты опять открыла лицо, оно казалось почти бескровным и твои глаза изменились точно от какого-то опьянения.

— Продолжай, продолжай! — сказала Елена слабым голосом, перегнувшись через перила, охваченная чарою убегающих вод.

— А после на диване — помнишь? Я усыпал цветами твою грудь, руки, лицо, душил тебя ими; ты то и дело сбрасывала их, подставляя то рот, то горло, то полузакрытые глаза, предлагая их мне для поцелуя. Между твоей кожей и своими губами я чувствовал холодные, мягкие лепестки. Когда я целовал твою шею, ты вздрагивала всем телом и вытягивала руки, стараясь отстранить меня… Ах, тогда-то… Твоя голова была погружена в подушки, грудь закрыта розами, руки обнажены до локтей; и ничего не было прелестнее и нежнее легкого трепета твоих бледных рук на моих висках… Помнишь?

— Да. Продолжай!

И он продолжал с возрастающей нежностью. Опьяненный собственными словами, он почти терял сознание того, что говорил. Повернувшись спиною к свету, Елена все больше наклонялась к возлюбленному. Они оба чувствовали сквозь платье смутное соприкосновение их тел. Холодные на взгляд, медленно текли под ними речные волны; высокий и тонкий, как пряди волос, камыш наклонялся к реке при каждом дуновении и плавно покачивался.

Потом они больше не говорили; но, вглядываясь друг в друга, слышали беспрерывный звон в ушах, неопределенно уходивший в даль, унося с собой какую-то часть их существ, как если бы нечто звонкое улетало из тайников их мозга и разливалось, наполняя все окрестные поля.

Выпрямившись, Елена сказала:

— Пойдем. Мне хочется пить. Где бы тут попросить воды?

И они направились к небольшой римской таверне по другую сторону моста. Несколько возчиков с громкой бранью отпрягали скотину. Зарево заката ярко озаряло группу людей и лошадей.

Среди бывших в таверне их появление не вызвало никакого удивления. Трое или четверо с виду больных лихорадкой, пожелтелых и молчаливых мужчин стояли вокруг четырехугольной жаровни. Краснокожий пастух дремал в углу, продолжая держать в зубах потухшую трубку. Двое бледных косоглазых юношей играли в карты, то и дело впиваясь друг в друга полными животного огня глазами. Хозяйка, толстая баба, держала на руках ребенка и тяжело качала его.

Пока Елена пила воду из стакана, женщина показывала ей ребенка, причитывая:

— Посмотрите, сударыня! Посмотрите!

У бедного создания все члены были до жалости худы; посиневшие губы были усыпаны беловатою сыпью; внутренняя полость рта было покрыта точно сгустками молока, — казалось, что жизнь уже почти ушла из этого крошечного тельца, оставив одну материю, на которой теперь стала проступать плесень.

— Посмотрите, сударыня, как холодны руки. Не может больше пить; не может больше глотать; не может больше спать…

Женщина всхлипывала. Пораженные лихорадкой люди смотрели полными бесконечного уныния глазами. На эти рыдания двое юношей выразили нетерпение.

— Пойдемте, пойдемте! — сказал Андреа Елене, взяв ее за руку и бросив на стол монету. И увлек ее из таверны.

Они вернулись к мосту. Течение реки теперь уже стало зажигаться огнями заката. Сверкающая полоса протянулась под аркою; вдали же, вода становилась темнее и в тоже время блестела резче, точно на ее поверхности плавали пятна масла и смолы. Изрытые, похожие на бесконечный ряд развалин, поля подернулись ровною синевою. Со стороны Города небо разгоралось красным заревом.

— Бедное создание! — прижимаясь к руке Андреа, прошептала Елена с выражением глубокого сострадания в голосе.

Ветер свирепел. Высоко в пылающем воздухе с криком пронеслась стая галок.

И тогда, неожиданно, в виду этой пустыни, какой-то чувственный восторг проник в их души. Казалось, что в их страсть вошло нечто трагическое и героическое. Напряженные до крайности чувства запылали под влиянием полного тревоги заката. Елена остановилась.

— Больше не могу, — сказала она, тяжело дыша. Карета была еще далеко, неподвижная, на том же

месте, где они оставили ее.

— Еще немного, Елена! Еще немного! Хочешь, понесу тебя?

Охваченный неудержимым липическим порывом, Андреа дал волю словам.

— Зачем она хочет уехать? Зачем она хочет разбить все очарование? Разве их судьбы не связаны навсегда? Он не может жить без нее, без ее голоса, без ее мыслей… Он весь проникнут этой любовью; вся его кровь неисцелимо заражена, как ядом. Почему она хочет бежать? Да он обовьется вокруг нее, да он скорее задушит ее на своей груди. Нет, не может быть. Никогда! Никогда!

Елена слушала, поникнув головою, с трудом справляясь с ветром, не отвечая. Немного спустя, она подняла руку, делая знак кучеру подъехать ближе. Лошади с топотом тронулись.

— Остановитесь у Порта-Пиа, — крикнула дама, садясь с возлюбленным в карету.

И неожиданным движением она отдалась во власть его желания, и он целовал ее в уста, лоб, волосы, глаза, шею, страстно, порывисто, перестав дышать.

— Елена! Елена!

В карету упал яркий красноватый отблеск, отраженный кирпичного цвета домами. По дороге приближался звонкий топот множества лошадей. Приникнув к плечу возлюбленного, с исполнение бесконечной нежности покорностью, Елена сказала:

— Прощай, любовь! Прощай! Прощай!

Когда она выпрямилась, мимо кареты справа и слева, крупной рысью, проскакали двенадцать или десять всадников в красном, возвращавшихся с охоты на лисиц. Один из них, герцог ди Беффи, проезжая совсем близко, нагнулся в седле и заглянул в карету.

Андреа не говорил больше. Он чувствовал теперь как все его существо замирало в бесконечном унынии. Детская слабость его натуры, с исчезновением первого подъема, сказывалась в потребности плакать. Ему хотелось преклониться, смириться, умолять, тронуть женщину слезами. Им овладело смутное и тупое чувство головокружения; и тонкий холод подступил к его затылку, захватывая корни волос.

— Прощай, — повторила Елена.

Под аркой Порта-Пиа карета остановилась, чтобы дать ему выйти.

Таким-то, в ожидании, Андреа увидел в памяти этот далекий день; увидел все движения, снова услышал все слова. Что же он стал делать после того, как карета исчезла в направлении улицы Четырех Фонтанов? Откровенно говоря, ничего чрезвычайного. И в тот раз, как всегда, едва исчез из виду непосредственный предмет, из которого он почерпал свое мимолетное возбуждение, он как-то вдруг вернул себе покой, все сознание окружающей жизни, равновесие. Взял извозчика и поехал домой; здесь надел фрак, как всегда не упустив ни малейшей мелочи в туалете; и как в любую другую среду отправился обедать к своей кузине во дворец Роккаджовине. Все, относящееся к внешней жизни, имело над ним глубокую власть забвения, занимало его, побуждало его к скорой радости светских наслаждений.

В тот вечер он опомнился довольно-таки поздно, а именно, когда вернулся домой и увидел блестевший на столике черепаховый гребень, забытый Еленой двумя днями раньше. И он, в виде расплаты, промучился всю ночь и обострял свою пытку течением затейливой мысли.

Но мгновение приближалось. Часы на башне Св. Троицы пробили три и три четверти. И с глубоким трепетом он подумал: «Через несколько минут Елена будет здесь. Как я ее встречу, что я скажу ей?»

Его тревога была искренна, как искренне возродилась в нем и любовь к этой женщине. Но словесное и пластическое выражение его чувств было всегда так искусственно, так далеко от простоты и искренности, что по привычке, даже к самым сильным душевным движениям, он старался приготовиться заранее.

Он старался представить себе встречу; составил несколько фраз; наметил глазами наиболее удобное для беседы место. Потом даже встал, взглянул в зеркало, достаточно ли бледно у него лицо, все ли в нем соответствует случаю. В зеркале, его взгляд остановился на висках, у самых волос, куда в то время Елена обыкновенно нежно целовала его. Раскрыл рот, чтобы взглянуть на безукоризненный блеск зубов и свежесть десен, вспоминая, что некогда Елене особенно нравился его рот. Эта его суетность порочного и изнеженного юноши никогда не пренебрегала ни малейшим эффектом изящества или формы. В любовной практике он умел извлекать из своей красоты возможно большее наслаждение. И этой-то счастливой особенностью тела, этими изощренными поисками за наслаждением он и покорял душу женщины. В нем сочетались черты Дон-Жуана и херувима: он хотел быть и мужчиной Геркулесовой ночи и робким, чистым, почти девственным любовником. Основание его силы состояло следующем: он не брезговал никаким притворством, никакой деланностью, никакой ложью. Большая часть его силы заключалась в лицемерии.

«Как мне встретить ее? Какие слова сказать?» Ему не удавалось придумать, а время уходило. Он даже не знал с каким намерением придет Елена.

Он встретил ее накануне утром, на улице Кондотти, у витрины магазина. После своего долгого и загадочного отсутствия она вернулась в Рим всего несколько дней тому назад. Неожиданная встреча сильно взволновала их обоих; на открытая улица заставила их быть вежливо-сдержанными, церемонными, почти холодными. Он сказал ей, с серьезным, несколько печальным видом, смотря ей в глаза: — Мне нужно столько рассказать вам, Елена. Приходите ко мне завтра? В убежище ничего не изменилось. Она ответила просто: — Хорошо; приду. Ждите меня около четырех. Я тоже должна кое-что сказать вам. Теперь же оставьте меня.