Она сейчас же приняла приглашение, нисколько не колеблясь, не ставя никаких условий, по-видимому, не придавая этому обстоятельству никакого значения. Такая готовность сначала вызвала в Андреа какую-то смутную озабоченность. Она придет как друг или как любовница? Придет возобновить любовь или разбить всякую надежду? Что произошло в ее душе за эти два года? Андреа не знал; но он еще находился под впечатлением ее взгляда, на улице, когда он поклонился ей. Ведь это был все тот же взгляд, такой глубокий, такой привлекательный, — из-под длинных-предлинных ресниц.

До урочного часа недоставало еще двух или трех минут. Волнение ожидающего возросло до того, что, ему казалось, он задыхался. Снова подошел к окну, стал смотреть на лестницу к церкви Св. Троицы. Этой именно лестницей, в то время, Елена приходила к нему на свидание. Поставив ногу на последнюю ступень, приостанавливаясь; потом быстро переходила часть площади перед домом Кастель-дельфино. И если на площади было тихо, то слышен был звук ее несколько покачивающейся походки по мостовой.

Пробило четыре. С Испанской площади и с Пинчио доносился грохот экипажей. Толпа народа двигалась под деревьями против виллы Медичи. На каменной скамейке у церкви сидели две женщины, присматривая за бегавшими вокруг обелиска детьми. В лучах заходящего солнца обелиск был весь красноватого цвета и отбрасывал длинную, косую, голубоватую тень. С приближением заката становилось свежее. Город, в глубине, сверкал золотом в сравнении с совершенно бледным небом, на котором уже чернели кипарисы горы Марио.

Андреа вздрогнул. Увидел тень наверху маленькой лестницы, огибающей дом Кастельдельфино и ведущей к небольшой площади Миньянелли. Но то была не Елена, а какая-то дама, медленным шагом свернувшая в Григорианскую улицу.

«А если она не придет?» подумал он, отодвигаясь от окна. И после холодного воздуха нашел теплоту комнаты мягче, запах можжевельника и роз острее, тень от занавесок и гардин таинственнее. Казалось, что в это мгновение комната была совершенно готова к приему вожделенной женщины. Он думал о впечатлении, какое получит Елена при своем появлении. Конечно, ею овладеет эта полная воспоминаний нега; она сразу утратит всякое сознание действительности, времени; ей будет казаться, что она явилась на одно из обычных свиданий, что она — все та же Елена прежний дней. Если приют любви не изменился, почему должна измениться любовь? Конечно, она почувствует всё очарование когда-то любимых вещей.

И новая пытка овладела ожидающим. Изощренные привычкой к фантастическому созерцанию и поэтической мечтательности умы наделяют и вещи чувствительною и изменчивою, как человеческая душа, душою; и в каждом предмете, в очертаниях, красках, с звуках, в запахе видят призрачный символ, олицетворение чувства или мысли; и полагают, что в любом явлении, в любом сочетании явлений они угадывают психическое состояние, какое-то нравственное значение. Иногда это явление настолько осязательно, что вызывает в них тревогу: они чувствуют, что почти задыхаются от полноты открывшейся им жизни и ужасаются своей собственной выдумке.

Андреа открыл отражение своей тревоги уже в самом виде окружающих предметов; и так как его желание бесполезно уходило на ожидание, и нервы его ослабевали, то, казалось, и сама эта, так сказать, эротическая сущность вещей испарялась и исчезала столь же бесполезно. Все эти предметы, среди которых он столько раз любил, наслаждался и страдал, приобрели для него часть его чувствительность. Они были не только свидетелями его любви, его наслаждений и печалей, но и соучастниками. Каждая линия, каждый цвет гармонировал с женским образом в его памяти, был нотою в созвучии красоты, частицею в страстном восторге. По природе своего вкуса, он искал в любви многосложности наслаждения: осложненной радости всех чувств, глубокого умственного возбуждения, всепоглощающей волны ощущения, зверских порывов. И так как, в качестве эстета, он искал с искусством, то, естественно, значительную часть своего опьянения он извлекал из мира вещей. Этот тонкий фигляр не понимал комедии любви без декораций.

Поэтому его дом был совершеннейший театр; а сам он — искуснейший режиссер. Но в искусственность он почти всегда влагал всего себя; щедро расточал все богатства своего ума; забывался до того, что нередко давался в обман своему же собственному измышлению, попадался в свою собственную ловушку, оказывался раненым своим же оружием, подобно колдуну, попавшему в свой же заколдованный круг.

Все окружающее принимало для него то невыразимое подобие жизни, какое приобретают, например, священные сосуды, атрибуты религии, орудия богослужения, всякая вещь, на которой сосредоточивается людское раздумье или которую людское воображение полагает в основание той или иной идеальной высоты. Как сосуд после долгих лет сохраняет запах бывшей когда-то в нем эссенции, так и некоторые предметы сохраняли неопределенную часть любви, которою мечтательный любовник осенил и пропитал их. И столь глубоким возбуждением веяло на него от них, что порою он приходил в смущение, точно от присутствия сверхъестественной силы.

Действительно, казалось, что он знает некую скрытую в каждом из этих предметов половую энергию и чувствует, как иногда она освобождается, разливается и трепещет вокруг него. И вот, в объятиях любимой, он сообщал и себе самому и телу и душе женщины восторг одного из тех высочайших празднеств, простого воспоминания о которых достаточно, чтобы озарить целую жизнь. Но если он был один, мучительное волнение сковывало его — какое-то невыразимое сожаление при мысли, что это великое и редкое приспособление любви пропадало даром.

Даром! Розы в высоких флорентийских чашах, в таком же ожидании, выдыхали все свое тонкое благоухание. На стенах, над диваном, серебряные стихи в честь женщины и вина, так гармонично переплетенные с неуловимыми шелковистыми цветами персидского ковра XVI века, искрились в лучах заката, в очерченном окошком прямом углу, увеличивая прозрачность соседней тени и проливая блеск и на лежащие ниже подушки. Прозрачная и богатая тень повсюду была как бы оживлена неясным лучистым трепетом, какой наполняет сумрачные святилища со скрытым сокровищем. Огонь в камине трещал, и каждая вспышка его пламени, по образу Перси Шелли, была как растворенный в вечно подвижном свете драгоценный камень. Возлюбленному казалось, что в это мгновение каждое очертание, каждая краска, каждое благоухание обнаруживало самое важное проявление своей сущности. А она вот не приходила! А она не приходила!

И в первый раз возникла в его уме мысль о муже.

Елена уже больше не была свободна. Отреклась от прекрасной вдовьей свободы, обвенчавшись вторично с английским аристократом, каким-то лордом Хэмфри Хисфилдом, спустя несколько месяцев после своего внезапного отъезда из Рима. Андреа действительно помнил, что видел в октябре 1885 г., в великосветской хронике извещение о ее браке; и слышал бесконечное множество токов о новоиспеченной леди Элен Хисфилд, в дачных кругах той же римской осени. Вспомнил также, что предыдущей зимою раз десять встречал лорда Хисфилда на субботах княгини Джустиниани-Бандини и на благотворительных базарах. Это был человек лет сорока, блондин с пепельными волосами, с плешью на висках, почти бескровный, со светлыми проницательными глазами и выпуклым, изборожденным жилами, лбом. Его фамилию, Хисфилд, носил известный генерал-лейтенант, герой знаменитой защиты Гибралтара (1779–1783), увековеченной между прочим кистью Джошуа Рейнолдса.

Какое место занимал в ее жизни этот человек? Какими узами, кроме брачных, Елена была связана с ним? Какие перемены вызвало в ней материальное и духовное соприкосновение с мужем?

Эти загадки вдруг всплыли толпою в душе Андреа. Из этой толпы точно и явственно выделился образ их физического слияния; и боль была так невыносима, что он подскочил инстинктивным прыжком человека, который чувствует себя неожиданно пораженным в самое чувствительное место. Прошелся по комнате, вышел в переднюю, стал прислушиваться у полуоткрытой двери. Было почти без четверти пять.

Немного спустя, он услышал шаги на лестнице, шуршание платья и тяжелое дыхание. Без сомнения, подымалась женщина. Вся его кровь забилась с такой силой, что, утомленный ожиданием, он, казалось, лишается сил и падает; и в то же время он слышал женские шаги на последних ступенях, более глубокое дыхание, шаги на площадке, у порога. И Елена вошла.

— Елена! Наконец-то.

В этих словах выражалась такая глубокая, долгая тоска, что на устах женщины появилась неясная улыбка не то сострадания, не то удовольствия. Он схватил ее правую руку, без перчатки, и повел ее в комнату. Она еще дышала тяжело; на по всему ее лицу, под вуалью, разливалось легкое пламя.

— Простите, Андреа. Я никак не могла освободиться раньше известного часа… Столько визитов… завезла столько карточек… Утомительные дни. Выбилась из сил. Как здесь тепло! Какой запах!

Она продолжала стоять посередине комнаты; озадаченная, несколько колеблясь, хотя говорила быстро и легко. Всю ее фигуру, не лишая ее изящества и стройности, закрывал плащ из коричневой ткани, с огромными, в стиле ампир, рукавами, широкими сверху и гладкими, на пуговицах в кисти руки, и с большим воротником из темно-бурой лисицы в виде единственного украшения. Она смотрела на Андреа и ее глаза светились какою-то зыбкою улыбкой, скрывавшей ее испытующий взгляд. Сказала:

— Вы несколько изменились. Не берусь сказать, в чем. В складках рта, например, у вас теперь появилась какая-то горечь, чего я прежде не замечала.

Она произнесла эти слова с оттенком сердечной близости. Раздаваясь в комнате, ее голос доставлял Андреа столь живую радость, что он воскликнул:

— Говорите, Елена; говорите еще! Она рассмеялась. И спросила:

— Зачем?

Взяв ее за руку, он ответил:

— Вы же знаете.

Она отняла руку; и смотрела юноше в глубину глаз.