— Я не знаю больше ничего…

— Вы, значит, изменились? — Очень.

«Чувство» уже увлекало их обоих. Ответ Елены сразу выяснил положение. Андреа понял и, быстро и определенно, силою наития, нередкого у иных изощренных в анализе внутреннего существа умов, проник в нравственное состояние посетительницы и предвидел все дальнейшее. Несмотря на это, он весь был во власти чар этой женщины, как в то время. Кроме того, его мучило глубокое любопытство. Он сказал:

— Не присядете?

— Да, на минутку.

— Туда, в кресло.

— Ах, мое кресло! — чуть, было не сказала она с невольным движением, узнав его; но удержалась.

Это было глубокое и удобное кресло, обитое старинною кожей, со множеством тисненых, бледных химер, в стиле обоев одной из зал дворца Киджи. Кожа приняла темную и богатую окраску, напоминавшую фон на некоторых венецианских портретах или прекрасную бронзу с легким налетом бывшей прежде позолоты, или тонкий черепаший щит, сквозь который просвечивает листочек золота. Большая подушка из стихаря, довольно линялого цвета, так называемого розово-шафранного цвета флорентийских шелкоделов, представляла мягкую спинку.

Елена села. Положила на край чайного столика перчатку с правой руки и сумку с визитными карточками, тонкий мешочек из гладкого серебра, с вырезанными сверху двумя перевязанными лентами и надписью на них. Потом сняла вуаль, подняв руки, чтобы развязать сзади узел; и это красивое движение сопровождалось рядом блестящих волн на бархате: под мышками, вдоль рукавов, вдоль бюста. Так как у камина было слишком жарко, то она закрылась обнаженной, просвечивавшей, как розоватый алебастр, рукою — при этом движении засверкали кольца. Она сказала:

— Закройте огонь, пожалуйста. Слишком жарко.

— Пламя вам больше не нравится? А когда-то вы были, как саламандра! Этот камин помнит…

— Не трогайте воспоминаний, — прервала она. — Прикройте же огонь и зажгите свет. Я заварю чай.

— Не хотите ли снять плащ?

— Нет, мне скоро уходить. Уже поздно.

— Но вы же задохнетесь.

Она поднялась, с легким оттенком нетерпения.

— В таком случае, помогите.

Снимая плащ, Андреа почувствовал ее духи. Они были уже не прежние; но такие приятные, что проникли в самое сердце.

— У вас другие духи, — сказал он с особенным ударением. Она ответила просто:

— Да. Нравятся?

Андреа, продолжая держать плащ в руках, погрузил лицо в меховой воротник, облекший шею и потому лучше пропитанный запахом ее тела и волос. Потом спросил:

— Как называются?

— Без названия.

Она опять уселась в кресло, входя в свет пламени. На ней было черное, все из кружев, платье, усыпанное блестящим, черного и стального цвета, бисером.

В окнах замирали сумерки. Андреа зажег несколько витых, очень яркого оранжевого цвета, свечей в железных подсвечниках. Затем поставил щит перед камином.

В этом промежутке молчания они оба почувствовали замешательство в душе. У Елены не было ясного сознания минуты, ни уверенности в себе; даже при известном усилии, ей не удавалось восстановить свою решимость, собраться со своими намерениями, вернуть силу воли. Перед этим человеком, к которому ее когда-то привязывала столь глубокая страсть, в этом месте, где она пережила свою самую сильную жизнь, она почувствовала, что все мысли у нее колеблются, расплываются, исчезают. И ее душа была уже готова перейти в это радостное состояние, в некую зыбкость чувства, при которой всякое душевное движение, всякое положение, всякая форма зависит от внешних условий, как воздушный пар от атмосферных перемен. Прежде чем отдаться ему, она колебалась.

Андреа тихо, почти смиренно, сказал:

— Вот так, хорошо?

Она улыбнулась ему, не отвечая, потому что эти слова наполнили ее какою-то невыразимою отрадой, почти сладкой дрожью в груди. Она принялась за свою грациозную работу. Зажгла огонь под чайником; открыла лакированный ящик и положила в фарфоровый чайник немного душистого чаю; затем приготовила две чашки. Ее движения были медленны и несколько нерешительны, как у человека, чья душа во время работы заняты другим; ее белые, изумительно чистые руки двигались почти с легкостью бабочек и, казалось, не дотрагивались до предметов, а лишь слегка касались их. От ее движений, от ее рук, от малейшего изгиба ее тела распространялось какое-то тончайшее дыхание наслаждения и ласкало чувства любовника.

Сидя вблизи, Андреа смотрел на нее полуоткрытыми глазами, впивая зрачками исходившую от нее сладострастную чару. И всякое движение как бы становилось идеально осязательным для него. Какой любовник не испытал этого невыразимого восторга, когда почти кажется, что чувствительность осязания утончается до ощущения без непосредственного физического соприкосновения?

Оба молчали. Елена откинулась в подушку: ждала, когда закипит вода. Не сводя глаз с синего пламени горелки, снимала с пальцев кольца и снова надевала их, как бы погруженная в мечты. То не были мечты, а какое-то смутное, зыбкое, неясное, летучее воспоминание. Все воспоминания былой любви ясно всплывали в ее душе, производя неопределенное впечатление, без возможности установить, было ли то наслаждение или же страдание. Подобное бывает, когда от множества цветов, где каждый утратил свой отличительный цвет и запах, возникает одно общее дыхание, в котором отдельные элементы неразличимы. Казалось, она таила в себе последний вздох уже схороненных воспоминаний, последний след давно исчезнувших радостей, последнее ощущение умершего счастья, нечто похожее на расплывчатый пар, из которого возникали отдельные разорванные видения, без очертаний и имени. Она не знала, было ли то наслаждение или страдание; но это таинственное возбуждение, это неопределенное беспокойство, мало-помалу разрасталось и переполняло сердце нежностью и горечью. Темные предчувствия, скрытая тревога, тайное сожаление, суеверный страх, подавленные порывы, заглушенные страдания, мучительные сны, неутоленные желания, — все эти темные элементы, из которых состояла ее внутренняя жизнь, теперь начали смешиваться и бурлить.

Она молчала, вся уйдя в себя. И хотя сердце было уже переполнено у нее, она все еще, в безмолвии, старалась углубить свое волнение. Заговорив, она бы рассеяла его.

Вода начала тихо закипать.

Андреа, в низком кресле, опершись локтем о колено и — подбородком о ладонь, с таким напряжением смотрел на это прекрасное создание, что она, даже не поворачиваясь, чувствовала на себе этот пристальный взгляд и почти испытывала неприятную физическую боль. Смотря на нее, Андреа думал: «Когда-то я обладал этой женщиной». Он повторял про себя это утверждение, чтобы убедить себя; и, чтобы убедиться, делал умственное усилие, стараясь вспомнить какое-нибудь ее движение в страсти, пытаясь представить ее в своих объятиях. Уверенность в обладании ускользала от него. Елена казалась ему новою женщиной, которая некогда не принадлежала ему, которой он никогда не сжимал.

Воистину, она была еще более соблазнительна, чем тогда. Некая пластическая тайна ее красоты стала еще темнее и увлекательнее. Ее голова с низким лбом, прямым носом, дугообразными бровями, отличалась таким чистым, таким строгим, таким классическим очерком, что, казалось, выступала из кружка сиракузской медали, при чем ее глаза и рот имели противоположное выражение: выражение страсти, глубокое, двусмысленное, сверхчеловеческое, какое только редкому, проникнутому всем глубоким извращением искусства, современному уму удавалось влить в бессмертные женские типы, как Мона Лиза и Нелли О'Брайен.

«Теперь она принадлежит другому», думал Андреа, всматриваясь в нее. «Другие руки касаются ее, другие уста целуют». И в то время, как ему не удавалось вызвать в своем воображении образ своего слияния с ней, другой образ снова возник перед его глазами с неумолимой ясностью. И в нем вспыхнуло острейшее желание узнать, раскрыть, спрашивать.

Из-под крышки закипевшего сосуда стал вырываться пар, и Елена наклонилась к столу. Налила немного воды в чайник; потом положила два куска сахару, только в одну из чашек; потом прибавила в чайник еще немного воды; потом потушила голубой огонь. Она проделала все это с какою-то почти нежной заботливостью, ни разу не повернувшись к Андреа. Душевная тревога разрешилась теперь в какое-то полное такой нежности умиление, что она почувствовала, как горло сжимается у нее и глаза становятся влажными; и была уже не в силах сдержать себя. Столько противоречивых мыслей, столько противоречивых волнение и душевной тревоги слилось теперь в одной слезе.

Она случайно толкнула свою серебряную сумку с визитными карточками и уронила ее на пол. Андреа поднял ее и стал рассматривать резные ленты. На каждой была сентиментальная надпись: From Dreamland — A stranger hither. — Из царства Снов — Чужая здесь.

Когда он поднял глаза, Елена передала ему дымящуюся чашку чаю, с подернутою слезами улыбкой. Он заметил эту пелену; и при этом неожиданном проявлении нежности, им овладел такой порыв любви и благодарности, что он поставил чашку, опустился на колени, схватил руку Елены и прижался к ней устами.

— Елена! Елена!

Говорил тихим голосом, на коленях, так близко, что, казалось, хотел пить ее дыхание. Жар был искренний, и только слова лгали иногда. — «Он любил ее, любил всегда, — никогда, никогда не в силах был забыть ее! Встретив ее снова, почувствовал, как его страсть с такою силою снова вспыхнула в нем, что он почти ужаснулся каким-то мучительным ужасом, как если бы, при вспышке молнии, он увидел крушение всей своей жизни».

— Молчите! Молчите! — сказала Елена, смертельно бледная, с искаженным болью лицом.

Все еще на коленях, воспламеняясь воображаемым чувством, Андреа продолжал.

«Он почувствовал, что в этом неожиданном бегстве она унесла с собою большую и лучшую часть его существа. Потом же, он не в силах был бы выразить ей всю нищету своих дней, всю тоску сожаления, неуклонное, неутомимое, разъедающее душу страдание. Его печаль росла, разрывая все преграды, она пересилила его. печаль была для него в глубине всех вещей. Уходящее время было для него как невыносимая пытка. Он не столько оплакивал счастливые дни, сколько сожалел о днях, проходивших теперь бесполезно для счастия. От первых у него оставались по крайней мере воспоминания, эти же оставляли в нем глубокое сожаление, почти угрызение… Его жизнь уничтожала самое себя, нося в себе неугасимое пламя единственного желания, неизлечимое отвращение ко всякой иной радости. Порою, почти бешеные порывы иступленной алчности, жажды наслаждения овладевали им; какое-то бурное возмущение неудовлетворенного сердца, вспышка надежды, которая все еще не хотела умирать. А иногда ему казалось, что он окончательно уничтожен; и содрогался перед чудовищными пустыми безднами в своем существе: от всего пожара молодости у него осталась только горсть золы. А иногда, подобно исчезающим с зарею снам, все его прошлое, все его настоящее исчезало; отрывалось от его сознания и падало, как тленная шелуха, как ненужная одежда. Он больше не помнил ничего, как человек перенесший долгую болезнь, как изумленный выздоравливающий. Наконец, он начал забывать; чувствовал, как душа его тихо погружалась в смерть… Но вдруг, из этого забывчивого покоя возникало новое страдание и ниспроверженный, было, идол, как неискоренимый побег, становился еще выше. Она, она была этим идолом, который сковывал в нем всякую волю сердца, подрывал в нем все силы ума, замыкал в нем все наиболее сокровенные пути к иной любви, к иной боли, к иной мечте, навсегда, навсегда»…