Наутро мы поехали в Аничков дворец, куда перебралась царская семья, – поехали, как все, выразить государям свое сочувствие. Император находился на пожаре, который еще не мог быть погашен (дворец горел трое суток, пока не выгорел дотла), туда же поехали великие княжны, поэтому ее величество сама принимала посетителей. Александра Федоровна была бесконечно утомлена, оттого мало говорила, а некоторым протягивала только руку для поцелуя или всего лишь молча улыбалась, но при виде меня поднялась с кресла и, ласково обняв, прошептала дрожащими губами:

– О, возвращайтесь, моя прекрасная, возвращайтесь! Все позади! Император не гневается на вас больше, и я вас давно простила.

Я была изумлена и озадачена этим «не гневается» и «я вас давно простила», как если бы я была удалена от двора, а не сама удалилась, но сейчас не время было считаться. Мне было очень жаль наших государей, однако еще больше я была умилена тем, что меня здесь еще любят, помнят, хотят меня видеть, а уж князь Борис Николаевич был так доволен – не описать словами. Даже трагедия пожара померкла перед нашей радостью быть обласканными императрицей!

Затем князь отправился в одну из своих контор, а я поехала домой, не имея ни малейшего желания таращиться на обугленные развалины, да и без меня сейчас вокруг Зимнего был, кажется, весь город.

И вот, пока я ехала к себе, на душе у меня вдруг стало так печально и тяжело, что и выразить невозможно. Недавнее умиленное состояние и светлая радость от нежности ко мне государыни сменились дурным предчувствием.

Я чувствовала, что должна немедленно увидеть Савву.

Пользуясь тем, что муж вернется не скоро, к тому же он давно уже не спрашивал у меня отчета в моих поступках, уповая на мое благоразумие, я велела кучеру повернуть к Фонарному переулку и вскоре была там. Как всегда, отпустила карету, наказав воротиться за мной ввечеру, а сама поспешно взошла на крыльцо и постучала.

Варвара Петровна отворила почти тотчас: глаза у нее были заплаканны.

– Ах, Зиночка, барышня, – всхлипывала она. – Счастье, что ты раньше не приехала, не то и тебя в участок бы повлекли. Меня-то на старости лет опозорили, перед всем честным народом допрашивали, а всех ближних соседей, а в первую голову Порфирия Павловича, свели в участок!

Сердце мое екнуло: Порфирием Петровичем звали домохозяина Саввы.

– Да что случилось-то? – воскликнула я, вмиг теряя рассудок от тревоги. – И его жильца тоже забрали?!

– Да ведь он-то, – всхлипнула Варвара Петровна, скорбно на меня глядя, ибо она все знала и все понимала, хоть никогда мне этого не открывала, – да ведь он-то и есть самый главный виновник! Не то сам убивал, не то убийце пособлял! В оковы его взяли, в крепость повели!

Я так и повалилась на ступеньки крыльца…


Вот история ареста Саввы, как он рассказал ее на суде.

Он был с утра у Маецкого, говорили о пожаре в Зимнем. Савва ужасался, а Маецкий злорадствовал. Как вдруг он куда-то заспешил, спрятал за пазуху аккуратно исписанный лист бумаги и ушел, велев Савве ждать его возвращения на квартире.

– Куда ты? – спросил Савва, но Маецкий только загадочно усмехнулся и ушел.

Савва какое-то время ждал, потом собрался уходить, да невзначай выронил в прихожей монету из своего дырявого кармана. Монета закатилась за сундук, Савва его отодвинул – и очень удивился, ничего, кроме монеты, там не обнаружив, хотя он точно знал, что именно за сундуком Маецкий хранил в промасленной тряпице свой капсюльный револьвер, который давно приготовил, чтобы отомстить за отца. Теперь там револьвера не оказалось, и Савве стало не по себе.

Одно дело было словесно вострить зубы на злодея, и совсем другое дело – осознать, что твой друг вот-вот обагрит руки в крови!

Савве стало страшно, он понял, что Маецкого нужно остановить как можно скорей, не дать совершить страшный грех. Он выбежал из дому и кинулся в присутствие, в котором служил Ксаверин.

Тем временем Маецкий с заранее подвязанной бородой и фальшивыми усами (он очень опасался, чтобы Ксаверин его не узнал) уже явился в присутствие и подошел к комнате, которая принадлежала его жертве. Вдруг дверь открылась и оттуда появились два чиновника: Ксаверин и кто-то другой, как позже выяснилось, по фамилии Назаров. Они направлялись обедать.

Маецкий вскочил и вынул заранее приготовленный лист.

– К вашему превосходительству с личной просьбой, – проговорил он дрожащим голосом, протягивая бумагу.

Назаров пошел через приемную к выходу.

– Что за просьба? – спросил Ксаверин, принимая бумагу.

Маецкий что-то смущенно пробормотал, снова сунув руку за пазуху.

В это мгновение Назаров, дошедший до двери, обернулся – и увидел страшную картину: Ксаверин стоял, углубленный в чтение бумаги, ничего не замечая, а в двух шагах от него посетитель в упор наводил на него револьвер! Рука его тряслась и ходила ходуном, и револьвер тоже ходил из стороны в сторону.

– Стой, мерзавец! Что ты делаешь? – крикнул Назаров.

Но было уже поздно. Раздался выстрел, Ксаверин схватился за грудь, со стоном зашатался и рухнул на пол.

Назаров бросился к стрелявшему, но, увидев направленное на себя дуло, в ужасе присел на корточки.

Маецкий, грозя револьвером, в котором, как позже выяснилось, не было больше заряда, но который все же выглядел устрашающе, побежал из приемной на парадную лестницу. Назаров, два швейцара и несколько чиновников, которые выбежали на выстрел, отшатнулись, чтобы его пропустить, но потом опомнились и понеслись вслед за ним. Все кричали:

– Держи! Убийца!

Но никто не решался схватить Маецкого. Только сидевший в швейцарской высокий краснолицый будочник, как раз заглянувший на минутку к своему приятелю-швейцару, не задумываясь, бросился за разбойником, но замешкался, хватая поставленное в угол ружье, упустил мгновение – и Маецкий проскочил на улицу.

Будочник погнался за ним.

Савва подошел к подъезду присутственного дома в тот самый момент, когда из двери выскочил взъерошенный, без шапки, Маецкий, все еще держа в руке револьвер. Глаза его блуждали, лицо имело безумное выражение. За ним по пятам следовали будочник и несколько чиновников в одних только вицмундирах.

Савва понял, что самое страшное случилось, что друг его стал убийцей, и только теперь наконец ужаснулся тому, что произошло, что он допустил, в чем поддерживал Маецкого вместо того, чтобы его остановить. Ему стало безмерно жаль друга, загубившего свою жизнь, и он замер на месте.

Маецкий пустился бежать, как затравленный заяц, вдоль по улице, оттолкнув, не узнавая, не видя, попавшегося ему по пути Савву. Теперь Савва, не помня себя от страха за товарища, побежал вместе с другими.

Будочник, бежавший рядом с Саввой, путаясь коленями в своей длинной шинели, начал поднимать ружье к плечу, приостанавливаясь, чтобы прицелиться. Расстояние до Маецкого оставалось не более пяти шагов, промахнуться было невозможно. Савва, не выдержав, ударил кулаком по стволу и закричал:

– Стой, что ты делаешь? Ведь ты его убьешь!

Будочник повернул к нему ружье и прорычал:

– А! Стой! Сдавайся!

На Савву сразу бросились несколько человек, кто-то сильно ударил его в лицо.

– Пособника споймали! Бей его! – раздались крики.

– Держите его! Не пущайте! – повелительно сказал будочник, не опуская ружья. – Там, кажись, и другого поймали.

Действительно, кучка людей тащила обратно избитого и перепачканного грязью и кровью Маецкого с уже оборванными бородой и усами. Он дрожал как лист, блуждал глазами, но, когда увидел Савву, на лице его появилось сознательное выражение и он вскрикнул:

– Аксаков! Ты! Спасибо, друг! Я сделал свое дело!

– Опознал дружка, супостат! – насмешливо сказал будочник…

И на этом для Саввы все было кончено. Его вместе с Маецким немедля отправили в участок, а оттуда – в тюрьму. Очень скоро состоялся суд, где он обвинялся, во-первых, в пособничестве в убийстве господина Ксаверина, во-вторых – в попытке помешать задержанию преступника, в-третьих – в насильственных действиях против чина полиции при исполнении последним особо важных обязанностей.

Вот так, из-за рокового стечения обстоятельств, он очутился в чудовищном, безобразном по ужасу и нелепости положении: его привлекли к ответственности как соучастника и приговорили к ссылке в Свеаборг, в то время как Маецкий ушел в арестантские роты[45].


Самым ужасным для Саввы стал не столько арест, сколько вскрывшиеся на следствии обстоятельства: оказывается, дело с самоубийством отца обстояло вовсе не так, как рассказывал Маецкий. Ксаверин был ни в чем не виноват. Отец Маецкого сам проигрался в пух, пошел к Ксаверину просить денег, и тот ему дал, но старший Маецкий их проиграл снова! С горя он напился пьяным да и бросился с моста в Неву. Назаров, тот чиновник, который присутствовал при убийстве, приятель Ксаверина, был об этих обстоятельствах хорошо осведомлен, он и открыл всем глаза на суть дела. Маецкому грозила смерть, но его отправили в арестантские роты, ибо он клялся и божился, что верил в виновность Ксаверина.


Вот уж воистину – «и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет»…


Все это время я делала безумные попытки добиться свидания с Саввой, нанять для него хорошего адвоката, отправить еду и одежду… Конечно, сама я не могла появиться ни в Литовском замке[46], хотя он находился не столь уж далеко от меня, на пересечении Крюкова канала и реки Мойки, в Коломне, ни в присутственных местах. Обо всем хлопотала Варвара Петровна, которую я щедро снабжала деньгами. А мне оставалось только, переодевшись, как и прежде, бродить под стеной тюрьмы, оплакивая свою погибающую любовь.

Хозяин дома, где жил Савва (этого бедолагу полицейские чуть не записали в пособники), от злости выкинул на улицу все его книги и вещи, однако добросердечная Варвара Петровна их подобрала и снесла в те комнаты, которые снимала я. Среди них был и скелет с прикрепленными к разным костям табличками с их названиями на латыни. Сколько раз, бывало, приходила я плакать в комнатке, которая помнила еще звуки наших поцелуев и блаженные стоны, наши разговоры, наш смех… Одна лежала я на кровати, где раньше мы лежали вместе, тупо глядела заплывшими от слез глазами в пустые, неживые провалы глаз скелета, в выражении которых мне чувствовалось нечто трагическое и обреченное (о Господи, да какое же еще выражение может быть у скелета?!), или скользила взглядом по табличкам, прикрепленным к его костям, бездумно повторяя: