Право, ему следовало бы считать прожитые годы каждый за два, как военные считают! Но Савва полагал это время – у Смирдина – счастливейшим в своей жизни, потому что очень много читал, даром что из-за работы часто приходилось пропускать занятия на факультете, отчего учеба его затягивалась, да и денег платили так мало, что едва хватало на житье.

И вот в один из дней он назначен был сопровождать возок с книгами и лубочными картинками, которые везли в Царское Село на гулянье: Смирдин решил испытать, как пойдет торговля среди большой толпы народу. Савва с сожалением сказал, что книжки почти все были привезены обратно, однако картинок не досчитались преизрядно, потому что приказчик и его помощник Савва больше по сторонам зевали, чем следили за сохранностью товара, и глаз не могли оторвать от карусели. Когда он рассказывал о том дне, я сразу вспомнила и словно бы вновь увидела одну из тех каруселей[43], конных забав, которые частенько устраивались при императоре Николае Павловиче.

Это было красивое представление: кавалькада из шестнадцати рыцарей и шестнадцати дам в средневековых костюмах, сопровождаемая герольдами и музыкантами, проследовала от Арсенала к Александровскому дворцу, и там всадники проделали несколько сложных маневров выездки: испанский шаг и испанскую рысь, траверс и ранверс, а также пируэт, пассаж и пиаффе. Послушание лошадей было изумительным, мы долго репетировали и добились того, что все эти сложные движения наши лошади исполняли как бы сами, без постоянного внимания всадников.

Но когда все, выстроившись в ряд, делали пиаффе (лошади быстро перебирают ногами, не двигаясь с места), моя кобылка вдруг рванулась вперед и прошла вдоль прочих красивым галопом. Зрители даже не поняли, что это была ошибка всадницы, и наградили меня аплодисментами, зато потом все участники карусели с большей или меньшей резкостью говорили мне, каких трудов им стоило удержать своих лошадей на месте. Ведь те привыкли двигаться слаженно и, увидев, что одна из них пошла в галоп, все вознамерились сделать то же самое! Больше всех негодовали дамы, потому что все внимание зрителей было в это мгновение привлечено ко мне.

Я слушала Савву, который описывал эту сцену, с замиранием сердца. Неужели он меня узнал? Да нет же, конечно нет, тогда я и одета была иначе, и находилась очень далеко от него, он не мог, не мог разглядеть моего лица!

– Я в конных забавах немного понимаю, – сказал в эту минуту Савва. – Однако рядом со мной оказались знатоки выездки, которые очень огорчались, что княгиня Юсупова, такая прекрасная всадница, не удержала лошадь. А я им ответил: «Вот и хорошо, что не удержала, дала своей красотой полюбоваться!»

Меня как ударило…

Я уставилась в его глаза и смотрела неотрывно.

– Так ты меня узнал там, в переулке? – спросила я, словно мы век были с ним знакомы.

– Узнал, сразу узнал… как не узнать! – доверчиво ответил Савва. И так же легко перешел на «ты». – Я с тех пор на тебя смотреть чуть не каждый день приходил, бродил по другой стороне Мойки, чтобы глядеть на твои окна, а то бежал вслед за твоей каретой, а однажды с изумлением заметил, что ты выходишь из этой калитки, одетая Бог весть как! Разумеется, сначала я глазам не поверил и решил, что обманулся, принял за тебя другую. Спросил у хозяина своего квартирного, кто у него в соседях. Он и сказал, что Варвара Петровна прежде нянюшкой у князей Нарышкиных была, а теперь на пенсионе живет, и княгиня Юсупова, воспитанница ее, часто к ней наезжает, да надолго, по несколько часов у нее проводит. Тут я и понял, что не обознался, что это и правда ты была, и стал за тобой…

– …следить? – усмехнулась я, пытаясь скрыть свою растроганность и нежность к нему. И растерянность, и счастье, ибо его признание было невысказанным признанием в любви. Губы у меня загорелись, так хотелось его поцелуев!

– Не следить, а присматривать, – качнул Савва головой. – Народу здесь всякого полно, и хоть квартальный у нас день и ночь бдит, а все же…

– Квартальный! – меня так и пронзило ужасом. – Боже мой, ведь госу… – я поперхнулась, но тотчас поправилась: – Ведь господин этот, которого ты толкнул, может через квартального узнать, кто ты такой! Может быть, сейчас сюда уже идут стражники! Тебе нужно уйти! Скрыться!

– Хочешь, чтобы я ушел? – спросил он, и в голосе прозвучала такая обида, такая мальчишеская обида! – Коли хочешь, я… – И он начал приподниматься, но я схватила его за руку. Взгляды наши встретились, и в его глазах я прочла те же чувства, которые он мог прочесть в глазах моих.

Мы сдались любви без боя и сопротивления, мы схватились друг за друга, словно потерявшиеся в лесу дети, которые могут найти утешение только друг у друга, но страсть наша была неутоленной страстью двух взрослых людей, а потому то, что меж нами случилось в следующий миг, было стремительным, бесстыдным и безумным.

Я вот думаю… Конечно, натура моя виновата в том, что я отдавалась тем, кого любила, не думая о приличиях, не зря Жерве восторженно называл меня в самые сладостные минуты вакханкой и куртизанкой, однако и к Жерве, и к Савве, а потом и к Шарлю Шово меня влекла не только изголодавшаяся плоть – мне хотелось любви, а телесное соитие было в моем понимании высшим и самым острым ее выражением.

Я думаю, в эпоху императора Александра Павловича женщинам было легче отдаваться своим возлюбленным, ибо тогда носили легкие, свободно скроенные платья, а иные особы обходились даже без панталон, чтобы подчеркнуть стройность фигуры. В последующие же времена на женщине было надето черт знает что и в таком количестве, что до ее естества так просто не доберешься. Еще слава Богу, что не настала эпоха кринолинов – сколько их, по слухам, было переломано в мгновения любовных утех!.. Когда мы с Саввой слюбились, кринолинов еще не носили, на мне был только ворох нижних юбок, которые он и задрал, когда мы с ним свалились на диванчик… Тот закряхтел, не то страдальчески, не то изумленно, да так и покряхтывал потом в лад биениям наших тел, однако мы этого не слышали, наши молодые, жадные стоны заглушали его старческое осуждение…

Потом, утолив первую жажду друг в друге, мы разделись, перешли на кровать в спаленке и соединили каждую клеточку наших тел так же тесно, как соединялись наши естества, и не было в тот миг на свете людей ближе и счастливей, чем мы!

Так оно и повелось, и велось около года. За это время мы пережили все страхи, надежды, разочарования и восторги, которые выковывают истинную страсть. Я часто вспоминала времена моей первой любви и Серджио Тремонти. Я понимала, что чувство мое к Савве настолько сильно и свежо, что сравнимо лишь с самыми первыми сердечными переживаниями, но тогда я была совсем девочкой, а теперь познала возвышенное и низменное блаженство соития с любимым и мечтала пережить его вновь и вновь. Однако прожитые годы вразумили меня, я усвоила, что женщина должна уметь даже в самых рискованных похождениях соблюдать свое достоинство, и готова была ручаться, что о нас никто ничего не знал, но и среди своих обязанностей жены и матери, светской дамы (я продолжала бывать в обществе, хотя по-прежнему не появлялась при дворе, да меня туда и не звали, что бесило князя Бориса, но успокаивало меня, ибо я уже вполне уверилась, что император тогда, на Дьяковом мосту, меня не узнал, а обидчика преследовать не стал, ибо тот вполне законно защищал «жену») я жила только мечтой и мыслями о Савве. И самым главным для меня в это время были наши нечастые тайные встречи, острая страсть и долгие разговоры, долгие споры о том, как надо жить, ибо именно сей вопрос больше всего занимал Савву.

Любовники в постели частенько болтают о том и о сем: Жерве, помню, обожал перемывать кости своим приятелям, особенно часто рассказывал об их непристойных пристрастиях… Увы, этим в корпусах многие юнцы грешили! – а поскольку он был остер на язык, эти непристойности хоть и оскорбляли мой слух, но ужасно смешили, так что я этим смехом волей-неволей поощряла его к таким рассказам. Шово, пока еще замуж за него не вышла, все говорил о своей сестре да своей карьере… потом-то он на последний счет успокоился: с таким приданым, которое он со мной получил, любую карьеру можно было купить, и я это сделала, а вот про сестру его я столько слышала, что заглазно ее невзлюбила… И было за что!

Но я ведь пока что о другом, я пока что о Савве…

Он был одержим мыслью о том, что в мире все несправедливо устроено, и от него первого я услышала мысль этого знаменитого анархиста Прудона: всякая собственность есть кража. Савва говорил, что некогда люди были равны, а потом те, кто покрепче, да пооборотистей, да нравом жесточе, у других награбили, отняли силой, продолжая свои богатства наращивать, а прочим ничего не давая. Так и сложилось сие неправедное мироустройство, в котором кто-то имеет все, а кто-то – ничего, и деньги определяют власть, а имущие эту власть не дозволяют тем, кто беден, и на шаг к власти и богатствам приблизиться. У низшего класса России нет защиты от тирании вельмож!

Мне хотелось сказать, что эти плебейские идеи всеобщего равенства надо было начинать проповедовать именно тогда, когда один начал отнимать добро у другого. Теперь уж поздно! Теперь всякая попытка того, у кого ничего нет, все отнять у того, у кого что-то есть, приведет только к кровопролитию и слезам невинных, ибо дети не ответчики за грехи родителей, а ведь детей аристократов во Франции убивали вместе с родителями, и наши «благородные» господа, одержимые заботой о народе, которой они прикрывали пошлую жажду власти, эти презренные люди, эти заговорщики, эти так называемые декабристы, непременно желали не только цареубийства, но и убийства царской семьи, всей царской семьи, от мала до велика. И этот страх, страх за жизнь своих детей – мы все, приближенные государя, знали – никогда не изгладится из его памяти…

Кажется, это был единственный раз, когда я вспомнила властелина нашей страны с сочувствием – все остальное время у меня в памяти звенел похотливый голос, который нес такие пошлости: «Если вы сами хотя бы вполовину так хороши, как ваши ножки, мне повезло! Не опускайте юбки, не бойтесь забрызгать ваши чулочки – клянусь, уже через час у вас будет столько денег, что вы сможете хоть по две пары лучших французских чулок надевать на каждую ножку!»