Сирота, воспитанный монахами-бенедиктинцами, Филипп имел возможность проникать и в другие монастыри «Горы», где кармы, якобинцы, францисканцы, бернардинцы, матлинцы, сентженевьевцы, августинцы трудились, молились, творили, чтобы сохранить во славу Божию всю совокупность обретений человеческого ума.

Когда они дали друг другу обещание, Филипп повел Флори прогуляться вокруг богатых резиденций некоторых крупных вельмож, предпочитавших селиться на левом берегу, где были обширные земельные участки и где жители чувствовали себя более свободно среди кабаре и виноградников. Но Флори уже были знакомы виноградники, где зрел виноград, из которого делали розовое вино, которое с таким удовольствием распивали по всей парижской округе. Ее отец, подобно многим зажиточным горожанам, владел несколькими такими виноградниками под Николя-дю-Шардонне, и дети ювелира часто приезжали туда на сбор урожая, который по нескольку дней праздновали в октябре.

Итак, отныне молодая пара будет жить на этом берегу Сены. Приходилось привыкать к изменениям, впрочем не лишенным своего очарования. Тетушка Берод, проводившая все дни в своей лавке среди дорогих ей книг, при помолвке объявила своей будущей племяннице, что она без сожаления предоставляет ей все остальные помещения дома.

— Вы, милая, сможете делать все, что вам угодно. Со дня смерти моего Томассена — да примет Господь в рай его душу! — я не часто поднимаюсь наверх. Я чувствую себя гораздо лучше в комнатке рядом с мастерской, чем на втором или третьем этаже. Выбирайте себе любые устраивающие вас комнаты, обустраивайте, переделывайте, делайте все так, как захочется Филиппу и вам. Я далека от того, чтобы к чему-то придираться, и буду только счастлива. Как видите, я не такая уж хорошая хозяйка и содержание дома вовсе не по мне!

Низкорослая, худущая, в давно не обновлявшейся одежде, Берод Томассен занималась исключительно своим ремеслом. Кроме нежности к племяннику, талант которого был ее гордостью, ничто другое ее не трогало и не занимало. Она проводила целые дни сидя за столом с двумя помощниками, обученными еще покойным мужем, переписывая манускрипты пером, которое вызвало бы зависть у любого монаха, или же излагая по-своему мысли тех, кто, не умея писать, приходил с просьбой составить любовное или даже деловое письмо от своего имени.

На ее лишенных плоти руках проступали синие вены и узлы. Серым, как пыль, оседавшая на полки, куда ставили готовые книги, было ее изрезанное морщинами лицо, с кожей, испещренной отметинами, оставленными беспощадным пером времени. Между свисавшими концами ее вдовьей головной повязки высохшее и бесцветное лицо это тем не менее жило, воодушевлялось, чем было обязано уставшим от постоянного чтения глазам, зрачки которых уже начали обесцвечиваться, а также улыбке, порой неожиданно покрывавшей его мелкими складками, подчеркивая каждую морщинку вокруг рта, лишенного многих зубов.

— Вы у себя, моя девочка!

Флори спустилась с третьего этажа, где они с Филиппом перед свадьбой обставили себе комнату. Второй этаж был предназначен под большой зал и кухню. Ее волосы, еще накануне свободно ниспадавшие на плечи, были впервые собраны в тяжелый шиньон, охваченный шелковой сеткой, поскольку после свадьбы она уже не могла ходить с распущенными волосами. Лоб ее украшала диадема. Одетая в зеленую полупарчу, расшитую белым, она олицетворяла собою апрель, обновляющий мир. Ее глаза цвета зеленых листьев источали свежесть, словно листья салата в проточной воде. На груди мерцал изумрудный крест.

— Ну, разве моя жена не самая хорошенькая во всем королевстве?

Филипп вошел вслед за Флори в комнату, обхватил ее за талию и, смеясь, поцеловал в нежную, круглую щеку.

— Разумеется, племянник. Она похожа на святую Урсулу, самую пригожую из одиннадцати тысяч девственниц!

Вошел ученик, чтобы открыть выходившие на улицу окна, козырьки над которыми защищали от ветра, солнца или дождя витрину, и принялся раскладывать на ней книги.

Берод Томассен уселась перед своим пюпитром, где ее ожидал сложенный пополам лист пергамента, заострила гусиное перо.

— А теперь мне пора приняться за работу, дети мои.

— Да поможет вам святой Иероним. А мы пошли в Сен Северен.

Они вышли, прижавшись друг к другу. Церковь была всего в нескольких шагах от дома. Однако им то и дело приходилось останавливаться, приветствовать то друга, то знакомого, мастеров книжного дела, чьи лавочки, мастерские, клетушки-гравировальни жались друг к другу на всем их пути. В воздухе висел запах свежевыделанного пергамента, типографской краски и кожи. Пришедшие из пригорода крестьяне громко расхваливали свои овощи, домашнюю птицу, сыры. Прошел церковный служка, возвещавший прихожанам о чьей-то смерти, за упокой души кого им следовало помолиться. За молодоженами устремился разносчик галантереи, изо всех сил стараясь сбыть свой товар: гребенки, тесьму, булавки или ленты. Филипп его оттолкнул.

У подножья Монжуа, где святая Мария, белокурая, как Флори, улыбалась своему младенцу, менестрель тянул свою бесконечную песню, прославлявшую дела Роланда.

Над островерхими крышами, в небе со словно застывшими на месте ничем не угрожавшими людям облаками разносился перекрывавший весь этот гул звон колоколов церкви Сен Северен.

В полумраке церкви, где аромат ладана смешивался с сильным запахом пота и деревенским духом помятой ногами травы, устилавшей пол, солнечные лучи, проходившие через цветные витражи, окрашивали во множество цветов и оттенков, как на искусно выполненных миниатюрах, хоры и изваяния святых. Посреди нефа[3] прихожане на коленях либо стоя и даже сидя на полу ожидали начала службы.

Рука об руку молились Флори и Филипп.

«Ты сам соединил нас, великий Боже, не допусти же, чтобы нам когда-нибудь пришлось расстаться, и отведи от нас всяческое зло!»

Подобно телам в брачную ночь, души их соединялись в единой молитве.

Яркий утренний свет ослепил их, когда они вышли из церкви. На секунду они замерли на паперти, оглушенные солнцем. И именно в этот момент их кто-то окликнул голосом, низкий и теплый тембр которого не мог не привлечь внимания.

— Доброе утро, кузены! Да хранит вас Господь!

— Гийом! Что ты здесь делаешь, на этой паперти?

— Я снова приобщаюсь к Парижу, по которому так часто беззаботно гулял в студенческие годы.

— Уж не хочешь ли ты расстаться с прелестями Анжу и стать «королевским буржуа»?

— Увы, кузен. Дело не в желании. Его-то как раз не занимать. Меня удерживает от этого рассудок. Мне следует держаться подальше от чар этого города.

Рассеянно слушавшую этот разговор Флори поразил задержавшийся на ней на секунду взгляд, словно окутавший ее каким-то особенно пристальным, неистовым вниманием, обращенным не к кому иному, а именно к ней, словно понять и оценить которое способна только она одна. Снова обратившись к бурлившей улице, она подумала о том, что заметила этот настойчиво требовательный взгляд Гийома Дюбура еще издали, когда он только приближался к ним со словами привета.

Поглядев на него с повышенным интересом, Флори отметила большой лоб, обрамленный темными, далеко не тонкими волосами, очень черные ресницы, прямые и четкие, подчеркивавшие правильную архитектуру лица, нос с чувственными ноздрями, реагирующими на все окружающее, чуть излишне выдающуюся нижнюю челюсть, здоровые зубы за чувственными губами, зрачки, такие глубокие, что их васильковый отблеск мерцал подобно глазам оленей, охоту на которых ей доводилось наблюдать в лесу Руврэ. Флори подумала, что он, разумеется, красивый мужчина, но что ему, наверное, недостает мягкости к людям и умения обуздывать себя. Как ни странно, несмотря на высокий рост, очевидную физическую силу, он показался ей одновременно и сильным, и уязвимым, ранимым.

— Скорняжное ремесло в Париже процветает, кузен, — говорил Филипп. — Только для торжеств по случаю состоявшегося в январе бракосочетания твоего герцога, монсеньора Карла Анжуйского, брата нашего короля, с сестрой королевы Беатрисой Прованской было заказано уж не знаю сколько шкурок куницы, горностая, выдры и лисы. Если бы ты был здесь, прибыли твои удвоились бы!

Гийом одним жестом отвел эти доводы.

— Я первый меховщик в Анжере, поставляю круглый год меха герцогскому двору — один Бог знает предел его пышности. Как видишь, у меня нет никакой необходимости гнаться за увеличением своих доходов.

Крупными руками он теребил крученый пояс своего серого суконного пальто.

— Нет, я не мог бы здесь остаться. Увы, я должен уехать. Это мой долг.

— Ну, если так… По крайней мере, надеюсь, ты не уедешь прямо сразу, не подумав над этим еще? Приходи сегодня поужинать с нами в нашу новую квартиру.

— Вы забываете, мой друг, что сегодня мы ужинаем у моих родителей.

— Ну и что! Гийом вполне может отправиться туда вместе с нами — разве нет, дорогая?

— Разумеется. Мы будем очень польщены!

Недовольная гримаса и едва заметный реверанс подчеркнули иронию, прозвучавшую в словах Флори. Эти слова стоили ей еще одного взгляда, в котором, как ей показалось, она прочла скорее в равной мере упрек и почти боль, нежели интерес к себе. Он вызвал в ней чувство тревоги.

— Не знаю, смогу ли я освободиться…

— Ради Бога, кузен, об отказе не может быть и речи! Это было бы оскорблением. Мы ждем тебя вечером на улице Бурдоннэ.

Меховщик молча поклонился, не произнеся больше ни слова.

— Полагаю, ты, по обыкновению, остановился у своего друга-еврея, господина Вива?

— Да, у господина Йехеля бен Жозефа. Видишь ли, я предпочитаю его еврейское имя. Этим человеком я самым искренним образом восхищаюсь и очень к нему привязан.

— Я это знаю. К тому же ты не единственный, поскольку наш монарх, Людовик IX, несмотря на свое отвращение к тем, кто распял на кресте Спасителя, ни на то, что Йехель директор талмудистской школы, которая стоит у него поперек горла, удостаивает его своего уважения. Говорят, что король порой заглядывает к твоему другу или же зовет его во дворец, чтобы обсуждать с ним некоторые вопросы библейской теологии.