Удовлетворение ему приносило лишь одиночество, полное одиночество посреди засасывающей пустоты. Только серое море и омываемый им кусочек суши. Никакого другого общения. Никаких человеческих существ, способных прикосновением сообщить ему свой страх. Одна пустота — мокрая, сумеречная, омываемая морем пустота! Это было хлебом для души его.

Я с разочарованием засунул книгу на полку, решив, что в новелле не говорится ни об островах, ни о любви.

Года два спустя я перечитал ее снова, потом снова, в некоторые периоды по много раз, особенно когда жизнь на острове замирала под давлением темноты и трагизма, не уловимых для человека нового. Мое впечатление от текста изменилось. Лоуренс подметил нечто такое, что в некоторые дни мне хотелось назвать правдой. "В самой атмосфере присутствовала какая-то неукротимая, тяжелая злоба. Сам остров казался озлобленным. Он мог оставаться хмурым и сердитым несколько недель подряд. Потом однажды утром все вдруг становилось прекрасным, пленительным, как утро в Раю, цветущим и чудесным. Все начинали испытывать огромное облегчение и надеяться на счастье".

Родители говорят в новелле, что, живя на острове, поступают неправильно по отношению к своим детям. Бездетные утверждают, что действуют несправедливо по отношению к самим себе. Да, совершенно верно, так оно и есть.

С мухами же все встало на свои места. В контроле над чем-либо, хоть и самым незначительным и внешне бессмысленным, живет безмятежная эйфория, пусть даже эфемерная и ускользающая, и Лоуренс сумел уловить ее, показав, как его alter ego на островах вновь обретает себя, занимаясь более или менее примитивной ботанической деятельностью. На первом острове он ищет защиты в своей богатой библиотеке, чтобы полностью отдаться там бесконечной работе над книгой, в которой планирует описать все цветы, упомянутые античными авторами. На втором, меньшем острове он заполняет свое заточение порой доставляющим ему наслаждение составлением полного перечня видов растительности острова.

Только на третьем острове он полностью теряет интерес к ботанике. "Он был доволен. Не желал знать ни деревьев, ни кустов. Они стояли, вытянувшись точно люди, слишком вызывающе. Ему нужен был только лишенный растительности пологий остров в блекло-голубом море".

Это называется "пуговицеведением" — непочтительно, но корректно. Человек, который любил острова, — по сути своей собиратель и типичный пуговицевед. Он создает перечни. По идее они должны быть полными. Охватывать собой все без исключений. В этом пуговицевед отличается от картографа, на которого он, в общем-то, похож и с которым его легко перепутать. Однако создатель карт не в силах включить в свой образ действительности все — образ всегда получится упрощением, какой бы масштаб ни был выбран. Оба пытаются уловить нечто и сохранить. Но они сильно отличаются друг от друга.

Меня волнует, что пуговицеведов воспринимают порой, как и у Лоуренса, как бывших картографов, развивающихся в сторону безумия. Как некую переходную фазу.

Выпустите на маленький островок мальчика и посмотрите, что произойдет. Он непременно бросится оббегать остров. Исключений тут не бывает. Мальчик станет прыгать с камня на камень вдоль берега, словно счастливый зверек — живое доказательство тому, что шведские слова revir (личное пространство) и riviera (ривьера, побережье) происходят от одного корня. Мальчик измеряет свое личное пространство. Следует береговой линии на всем ее протяжении подобно картографу. Ищет обломки сплавного леса и потерпевших крушение кораблей. И только потом примется изучать сам остров, с благословенной зашоренно-стью пуговицеведа.

Дербенник слегка покачивается от бриза. Тяжелый запах фукуса с отмели. Серебристые чайки!

На нашей земле существуют миллионы и миллионы видов насекомых. Из них сотни тысяч относятся к многообразному отряду мух, Diptera — двукрылые. Комнатные мухи, толкунчики, падальные мухи, журчалки, пестрокрылки, базарные мухи, мясные мухи, пилильщики-ткачи, жигалки обыкновенные, горбатки, береговушки, кровососки, навозные мухи, стволоедки ржавые — да каких только мух не существует! В одной Швеции, согласно последней описи, встречается четыре тысячи четыреста двадцать четыре вида мух. И постоянно обнаруживаются новые.

Из всех этих довольно сильно отличающихся друг от друга семейств мух меня, как вы поняли, интересуют исключительно журчалки. Но их тоже так много, что за человеческую жизнь можно составить лишь общий обзор. Во всем мире ученым известно чуть более пяти тысяч журчалок, но наверняка насчитываются еще тысячи не обнаруженных, которые существуют себе безымянными одному богу известно где. С тремястами шестьюдесятью восемью видами семейства журчалок, на сегодняшний день известными в Швеции, разобраться, безусловно, проще. Правда, наша страна очень велика и богата кустарником, а наше время настолько перегружает нас впечатлениями и потоком информации, что мне непрерывно приходится себя ограничивать, чтобы не упустить из виду то главное, что я постоянно ищу.

Поэтому я собираю мух только на острове. Не посягая на материк.

К настоящему моменту сумел поймать двести два вида. Двести два.

Истинный триумф, поверьте мне. Правда, объяснить это не так легко.

Даже на Эланде или Готланде, этих гигантских, по сравнению с моим, островах, где многие поколения энтомологов, выбиваясь из сил, ловили мух со времен Линнея, — даже там за четверть тысячелетия не сумели отыскать столько видов, сколько нашел я за семь лет. Цифра говорит кое-что об острове и, вероятно, немного о глубине пуговицеведческой западни, однако больше всего — о возможностях неподвижного образа жизни. Когда я состарюсь, то, наверное, буду изучать мух в саду, сидя на солнце возле спиреи и буддлеи Давида, подобно калифу в Эдемском саду, со шлангом эксгаустера во рту, словно он соединен с опиумной трубкой.

Поймите меня правильно. Мы говорим об охоте, доставляющей удовольствие, и только. Конечно, я мог бы привести много важных и действительно разумных причин, почему следует собирать мух. Причин научных и связанных с природоохранной политикой. Возможно, я к ним еще вернусь, позднее, но было бы лицемерием начинать с чего-то, кроме чистого удовольствия. Кстати, я отнюдь не миссионер. Собирателям это обычно не свойственно. Искать понятные окружающим объяснения нас, скорее всего, заставляет то, что мы чувствуем себя одинокими. Если я скажу, что собираю журчалок главным образом для того, чтобы исследовать изменения в фауне, кто угодно сможет меня понять и даже оценить мои усилия. Но это ложь. Просто потому, что радость — штука непростая. Тот, кто сам не попадал в эту ловушку, ничего не знает — в этом отношении я присоединяюсь к Томасу де Квинси, который в "Исповеди англичанина, любителя опиума" дает отпор всем, полагающим, что они сведущи в вопросе о том, как опьянение воздействует на беспокойную душу:

По поводу всего уже написанного на данную тему, исходят ли эти сведения от путешественников в Турцию (с незапамятных времен почитающих ложь своей неотъемлемой привилегией) или от профессоров медицины, пишущих с присущим их статусу непререкаемым авторитетом, я могу лишь высказать одно решительное суждение: ложь! Ложь! И еще раз ложь!

Сам он оказался полностью во власти опиума, и зашел так далеко, что его широкий круг интересов на пике кризиса сузился до изучения политической экономии — предмета, который, во всяком случае в то время, считался прерогативой "ничтожеств и жалких отбросов ума человеческого". Де Квинси, естественно, тоже мог ограничиться описанием негативной стороны происходящего, беды и горя, ведь тут он был первейшим экспертом, в точности как и мы, энтомологи, можем дни напролет распространяться о пагубном воздействии разграбления и загрязнения природы на самую мелкую живность.

Тем не менее у него между строк все время просачивается счастье опьянения:

Но пришло время покончить с этим эпизодом и возвратиться к счастливым для меня годам. Я уже говорил, что, поскольку счастье является предметом для всех нас столь важным, мы с удовольствием внимаем опыту любого, кто готов им поделиться, будь то даже юный батрак, чей плуг едва ли особенно глубоко проникал в неподатливую почву, где произрастают человеческие муки и радости, и чьими экспериментами не движут какие-либо высокие научные принципы.

При всем своем желании я не могу утверждать, что особенно глубоко пропахал почву, на которой произрастает счастье, а к почве, где произрастает беда, почти и вовсе не прикасался, но, как бы то ни было, задним числом у меня появилась твердая уверенность в том, что Рене Малезу это делать доводилось.

В удачный день ловушка могла приносить более тысячи особей.

Это было только началом.

5. Архипелаг Пуговицеведения

Выражение "пуговицеведение" создал Август Стриндберг. Он был взбешен, и ему требовалось ругательство. Старые не подходили, и он изобрел новое. Забавно, что произошло это в новелле "Остров блаженных". Написал ее Стриндберг в Швейцарии в 1884 году, и она, как у него принято, была в основном местью за всевозможные обиды.

Но поскольку бездельникам трудно просто ничего не делать, они изобрели себе разного рода более или менее идиотские делишки. Один взялся коллекционировать пуговицы; другой — собирать шишки ели, сосны и можжевельника, а третий раздобыл стипендию, дабы поездить по миру.

Несколькими годами позже Стриндберг именно у нас на острове написал один из своих лучших романов — он приехал и жил здесь, на восточной стороне, обращенной к открытому морю. Однако я почти уверен, что Стриндбергу тут не нравилось. Он, словно бы в силу некоей природной необходимости, всегда тяготел к материку — настолько горячим было его желание покорить территорию формата как минимум Европы. Обрести покой в маленькой клетке Стриндберг просто не мог — становился агрессивным, начинал звереть. На острове он в день летнего равноденствия 1891 года с такой жестокостью набросился на датчанку Мари Давид, что позднее был привлечен к ответственности, и уездный суд осудил его за насилие. По большим праздникам такое по-прежнему не редкость. Слово "соперник" (rival) имеет в шведском языке тот же корень, что и "личное пространство" (revir) и "побережье" (riviera).