Поскольку жили мы в университетском городке, где все студенты причастны к высоким технологиям, то наше скромное заведеньице для них оставалось практически невидимкой. А так как библиотечный бюджет не позволял нам обзавестись никакой техникой, то не только студенты, но и местные жители заглядывали к нам редко. Единственно, у нас раз в неделю собирался читательский клуб медсестер, но и в нем ряды поредели с тех пор, как я прочла им «Гусятницу»[3], где верному коню по имени Фалада отрубили голову и водрузили на городскую стену и эта отрубленная голова рассказала всем правду. После этого читать снова принялась Фрэнсис, хотя у нее уставали глаза и ей, чтобы разобрать строчки, приходилось подносить книгу к самому носу. Мой выбор Фрэнсис не осудила, но я и так все поняла. У нас были разные интересы: меня интересовала смерть, а их — детские игрушки. Так что я с благодарностью уступила ей право развлекать шумных медсестер по четвергам.

В Орлоне я обнаружила, что мне скучно жить без запросов про способы убийств и самоубийств. Оттуда моя жизнь в Нью-Джерси начала казаться отнюдь не тоскливой, а очень даже милой. Я то и дело смотрела на телефон, как будто ждала звонка от Джека Лайонса; с ним самый долгий, почти задушевный разговор состоялся у нас про вирусы, которые переносятся комарами, в частности про вирус лихорадки Денге. Мой брат и его жена Нина были очень заняты в университете, и после того, как они помогли мне обустроить дом — который оказался оборудован не кондиционером, а одним только потолочным вентилятором, — я их почти не видела. Впрочем, я на большее не рассчитывала, да и с какой бы стати стала рассчитывать? В конце концов, у них была своя жизнь.

По вечерам я дома слушала радио и била мух мухобойкой, которую купила в «Хозяйственном магазине Эйкса». Небольшая игра со смертью. С тем, в чем я что-то понимала. В чем разбиралась. Мух я била сотнями. Трупики бросала на подоконник, и они все так и лежали там. Я как раз предавалась этой игре, когда все произошло. Я только что занесла руку, в которой держала мухобойку, как вдруг увидела летевший ко мне теннисный мяч. Окно было открыто, под потолком жужжал вентилятор, небо дышало жаром. Я подумала, что мяч, наверное, забросили мне соседские дети. Вообще-то дети меня не умиляли, любого возраста. Я не знала, что у них на уме и чего от них ждать. Я хотела заорать на этих паршивцев, чтобы убирались из моего двора. Но в то же мгновение вдруг заметила, что мяч этот необыкновенно яркий — настолько яркий, что мне пришлось отвернуться. Когда я перевела взгляд, то увидела, как мухобойка у меня в руке занялась огнем и искры рассыпаются по полу — просто фейерверк в праздник Четвертого июля.

Я подумала, что меня парализовало, поскольку не способна была ничего предпринять, кроме как смотреть на этот огненный шарик, падающий на пол. Потом услышала страшный грохот, похожий то ли на взрыв, то ли на выстрел. Вспомнила ледяной дождь, который грохотал по крыше в тот вечер, когда уехала мама. Это было как голос смерти. Как поступь неотвратимого. В какую-то секунду я подумала: «Все, мир рухнул». Я имела в виду свой мир. В каком-то смысле я оказалась права. За долю секунды моя жизнь изменилась. Может быть, этого бы не случилось, если бы я держала мухобойку не правой рукой, а левой, если бы муха, которую я хотела прихлопнуть, не влезла в комнату через дырку в шторке, если бы я не уехала из Нью-Джерси, если бы бабочка в Южной Америке не взмахнула крыльями, не изменив все отныне и навсегда.

В больнице, придя в себя, я поняла, что мое желание сбылось, по крайней мере частично. Я чувствовала на губах обжигающе горький вкус смерти. Но желание, которое я произнесла вслух в машине по дороге во Флориду, исполнилось наполовину — наполовину я осталась жива. На правую. Левая моя половина не шевелилась. Были повреждены руки, ноги и туловище. Не были задеты только почки и легкие. Пострадало сердце, пострадал мозг — то есть именно те два органа, травма которых при ударе молнии чаще всего и приводит к летальному исходу. Однако мне, как меня уверяли, повезло, что это произошло в Орлоне; здесь такие случаи происходят чаще, чем где-либо во Флориде — в прекрасной Флориде, в штате с рекордным количеством травм и смертей в результате попадания молнии. Но именно по этой причине местные доктора лучшие в мире специалисты. Предполагалось, что я должна благодарить за это судьбу. Мне понадобится лечебная физкультура, а также хороший кардиолог, поскольку теперь у меня были проблемы с сердцем. Я слышала, как оно трепещет: повреждена задняя стенка перикарда, сказали мне. Будто внутри у меня билась угодившая в западню птица, чтобы вырваться из моей грудной клетки.

Мне все это говорили, а брат и Нина при этом смотрели на меня; но в голове у меня тикало, и я никак не могла сосредоточиться. В таких случаях это не редкость, заверил меня врач, когда я пожаловалась на трепыхание. Не редкостью оказались и дурнота, и боль в шее, и отекшее лицо, и немевшие пальцы. Однако могло быть и хуже! Зато мне посчастливилось избежать отека легких, разрыва барабанной перепонки — и, соответственно, глухоты, — ожогов (потому что одежда на мне не загорелась), серьезных травм сосудов, инфаркта, катаракты, повреждений мозга, кожи, глаз…

После того как рядом со мной взорвалась шаровая молния, я пролежала без сознания тридцать два часа. Перспективы мои оставались неясными. Мой брат и Нина всерьез тревожились по поводу моего состояния. А я, конечно, ничего им не сказала, когда медсестра вкатила на столике мой обед. Не сказала ни слова, увидев пудинг, цветом похожий на камень. И длинные, абсолютно белые волосы медсестры лет двадцати, не больше. И когда я потом перевела взгляд на цветы, которые принесли ко мне в палату Нед и его жена, мне показалось, будто они присыпаны снегом. Тогда я все поняла сама. Я перестала воспринимать красный цвет. И все оттенки красного спектра стали теперь для меня белыми или серыми. Видимо, это была реакция стекловидного тела на воздействие сильного жара, не менее типичная, чем повреждения роговицы или посттравматическая катаракта. Не имею понятия, с какой стати меня так ужаснула утрата одного-единственного оттенка, но в тот момент я ощутила себя бесконечно несчастной. Я оказалась лишена чего-то такого, чего не успела даже оценить, а потом вдруг стало поздно.

В больнице я провела тогда около двух недель. Брат у меня появлялся редко, зато Нина каждый день ездила ко мне домой кормить кошку. Когда в конце концов меня выписали — левая половина тела подчинялась плохо, и я передвигалась с ходунками, — забирать меня приехала тоже Нина. Дома я нашла полный холодильник. Увидела, что она к моему возвращению еще и пропылесосила весь дом. И поняла, почему мой брат так к ней относился. Нина была разумна, верила в порядок и, как и Нед, избегала лишних эмоций. Когда я села на свой диван и заплакала, она просто молча стояла рядом со мной, стиснув пальцы.

— Извини, — сказала я Нине.

Она кивнула и махнула мне рукой, чтобы я продолжала. Я и продолжила, переведя чуть ли не целую коробку бумажных платков. Я плакала впервые за много лет, так что с непривычки переусердствовала. Я сидела на своем диванчике, и меня сотрясали рыдания. Как-то вдруг навалилось все сразу, и я, честно сказать, сломалась. У меня пучками лезли волосы, в затылке непрерывно отвратительно тикало. Я до сих пор не могла принимать твердую пищу. Лечащий врач сказал мне, что моя симптоматика сходна с радиоактивным отравлением. Именно так я себя и чувствовала — отравленной до мозга костей, до кончиков пальцев. Всю левую половину тела тянуло и ломало, будто она была омерзительно перекручена. Будто у меня там что-то замкнуло и были повреждены все провода, думала я. Моя суть, сама моя сущность были будто выжжены. Я касалась предметов и не ощущала их. Все твердое, прочное в моей жизни, казалось, ушло навсегда. И сердце в груди у меня дрожало, будто от холода.

Погода в те дни стояла все такая же — влажная и душная, обычная для Флориды; нормальный человек привыкнуть к такой не может. Лето еще даже и не начиналось, но жара висела в воздухе, оседая на всем, и придавливала собой все. Тем не менее, когда Нина спросила, не хотела бы я чего-нибудь, я попросила чашку горячего чая. Меня трясло, мне было холодно, как никогда в жизни. Будто кровь во мне заледенела. И все вокруг тоже было словно изо льда. Я выглянула из окна, пока Нина ставила чайник. Там было бело. Я подумала, что, значит, бугенвиллея на самом деле красная; никогда этого не замечала. Вьющийся виноград, чьи листья подрагивали в дрожавшем от зноя воздухе, побледнел, будто прихваченный морозом. Мне показалось, что я одной ногой стою в этом мире, а второй — явно в соседнем. У меня не осталось никаких желаний, даже желания умереть. Я была в чем-то сродни самоубийце, который, решив покончить с собой, прыгает с третьего этажа, а в результате лежит с переломанными костями. Живой, почти невредимый, так и не вырвавшийся из своей западни.

Перед уходом Нина сказала, что меня будет навещать врач по лечебной физкультуре. Та явилась на следующее утро и позвонила в дверь, но я не открыла. Возможно, я не хотела возвращения к жизни. Возможно, мне казалось, я заслужила то, что произошло. Заслужила такую судьбу. Я сидела вместе с Гизеллой на диванчике, чувствуя себя вполне защищенной от своей визитерши, со всеми ее благими намерениями и безусловной пользой. Однако врач заранее взяла у брата запасной ключ и открыла им мою дверь. Она сказала, что ее зовут Пегги Тревис. Как будто мне было не все равно, как ее зовут. Как будто она пришла ко мне в гости. Подозреваю, что платье на ней было в красную полоску, потому что мне она показалась серой. Пегги Тревис стала зачитывать перечень упражнений для восстановления функций левой стороны тела, которые нам предстояло освоить. Я извинилась. Неловко переставляя ходунки, я доковыляла до ванной, где меня вырвало.

— Это бывает у многих. — Ее никто не звал и не спрашивал, но она стояла у меня за спиной и смотрела, как меня выворачивает наизнанку. — У кого-то быстро проходит, у кого-то нет.