— Деньги эти тебе, Васе-Коню и Анне. Не поминайте лихом, ребята. И все! Долгие проводы — лишние слезы! А то я и впрямь заплачу. Прощай, Кузьма!

Он хлопнул его по плечу и быстрым шагом, не оглядываясь, вышел из дома — в теплые весенние сумерки.

10

— Вот так мы с им и расстались. Вроде и полюбовно, и денег дал, а на душе у меня — обидно. Ладно, чего уж тут рассусоливать… Плесни мне винца еще, Анна…

— Может, хватит?

— Курица, не твоего ума дело! Наливай — кому сказано!

Пьяненький Кузьма скуксился, как ребенок, готовый вот-вот заплакать, и сердито опрокинул в волосатый рот рюмку водки, помотал лохматой головой, будто его в лоб ударили, затем разлепил зажмуренные глаза и, глядя на Анну печально и обиженно, продолжил:

— Я-то думал — мы с им друзьями стали, а он… Сердце у него холодное…

— Да хватит тебе страдать, спать ложись. Утро вечера мудренее. — Анна сноровисто подхватила его под мышки, сняла с табуретки и уложила на кровать. Разула, накрыла одеялом. Кузьма затих, даже всхрапнул несколько раз, но вдруг вскинулся и совершенно трезвым голосом сообщил:

— Завтра мы с тобой в Сузун уедем. Поженимся там и жить будем. Ты одна, и я один, вот и будем вместе. А дочка у меня золотая, она тебя примет…

— Кузьма, ты хоть и пьяный, а так не шутят!

— Какие шутки! Я сказал тебе, курица. Завтра! В Сузун!

И Кузьма, уронив голову на подушку, заснул мгновенно и неслышно.

Анна постояла в растерянности, опустив руки, и начала убирать со стола, наводить порядок в доме, куда ее и Васю-Коня сегодня доставил Филипыч. Так распорядился Шалагин, объявив им:

— Дальше, голуби, сами определяйтесь, я вас содержать не подряжался.

Тонечку же отвезли домой еще утром, под строгим доглядом Любови Алексеевны, столь строгим, что даже попрощаться дочери с Василием она не дозволила. Перехватила за руку и вывела на улицу, приговаривая при этом:

— Ну, уж нет, дорогуша, хватит, почудила…

Только и удалось Тонечке обернуться от порога и поймать на прощание долгий, тоскливый взгляд Василия.

Ему теперь тоже надо было определяться — где жить и на что жить. Денег, оставленных Николаем Ивановичем, на первое время хватит, а вот дальше… По всем раскладам выходило, что придется перебираться к Калине Панкратычу и отлеживаться у него, пока рана не заживет. Но Вася-Конь побаивался. Хоть и говорил Шалагин, что Гречмана вот-вот со службы выгонят и что опасаться полиции теперь нет никакой надобности, собственный опыт подсказывал: лучше бы переждать и раньше времени не высовываться.

Но все эти мысли казались ему пустяковыми, мелкими, и они абсолютно его не тревожили: само собой уладится — он был уверен, что уладится. Иное дело — Тонечка. Теперь, когда ее не было рядом, Вася-Конь чувствовал себя так, словно его ограбили посреди белого дня. И теперь он, ограбленный, лишь озирается растерянно и никак не может смириться, что случилось это именно с ним: вот же, совсем недавно, он имел все, а теперь — ничего. Никогда еще в прожитой своей жизни не испытывал он такого пугающего и тоскливого одиночества, даже в то страшное утро, когда уходил, разом потеряв родителей, от пожарища родного дома.

— Ты слышал, чего он тут пьяный буровил? — прервала его нерадостные мысли Анна.

— Ты о чем? — Вася-Конь ухватился руками за спинку кровати, подтянулся, чтобы удобнее устроиться на подушке, и еще раз переспросил: — О чем говоришь?

— Да вот… То ли Кузьма лишнего хлебнул, то ли всерьез… предлагает в Сузун с ним ехать, вроде как в жены берет… Что мне, соглашаться?

— Я тебе не свекор — сама решай. А если моего совета хочешь — езжай, хуже не станет. Езжай, Анька, глядишь — и наладится у вас. Хоть у кого-то должно наладиться!

— Ой, господи, — вздохнула Анна, — прямо голова наперекосяк!

Повздыхала еще, поохала и принялась мыть пол.

Вася-Конь продолжал лежать, бросив руки за голову, смотрел в потолок на кривые изгибы старой побелки и снова тянул, как нескончаемые нитки, нерадостные мысли, испытывая при этом странное, почти сумасшедшее желание — ему снова хотелось оказаться в каталажке, в тесной и низкой камере с махоньким оконцем, заделанным крупной решеткой, на жестком и горбатом топчане, сколоченном из грубых досок. Там все было плохо, но там он был счастлив, потому что рядом с ним находилась, жила и дышала Тонечка.

«Господи, — внезапно для самого себя мысленно взмолился Вася-Конь, — сделай так, чтобы снова сначала… Сотвори, Господи!»

Он и представить себе не мог, что далеко отсюда, сидя за столом в своей комнатке, грустила над раскрытым дневником Тонечка и думала точно так же: ей хотелось, чтобы все повторилось сначала. На чистой страничке дневника она не написала ни единого слова, и чернила на стальном пере ручки давным-давно обсохли. За окном начинали густиться фиолетовые весенние сумерки, а с Оби в открытую настежь форточку доносился глухой хруст — первое предвестие шумного ледохода.

Тонечка поднялась из-за стола, подошла к окну, прижалась лбом к прохладному стеклу и долго так стояла, пока ее не потревожил стук в дверь.

С неизменным стаканом молока на подносе пришла Фрося. И сразу же выложила новость:

— Через неделю, барышня, отъезжаете. Уже и билеты Любовь Алексеевна заказали.

Отъезжать Тонечке предстояло в Москву, о чем родители известили ее накануне — строго и решительно, не дозволив возразить ни единого слова. Вместе с Тонечкой отъезжала и Любовь Алексеевна.

Значит, через неделю… Тонечка даже задохнулась: и это все?! Резко обернулась, схватила Фросю за руки:

— Милая, солнышко, ну придумай что-нибудь! Я должна его увидеть!

— Да помилуй бог, барышня, чего тут придумаешь, если приказано строго-настрого ни ногой из дома? И мне Любовь Алексеевна запретили! Да чем же я помогу?

— Что мне тогда делать?

— Да ничего делать не надо… Не ты первая, не ты последняя, смирись, барышня…

— Ни за что!

11

В купе восточного экспресса сидел угрюмый человек и мрачно пил шампанское. По полу катались пустые бутылки, глухо звякали, когда вагон вздрагивал на стыках рельсов. За окном тянулась бескрайняя Барабинская степь, чернела оттаявшей землей на буграх, серела высокими зарослями прошлогоднего камыша и неторопко стаскивала с себя залоснившийся снег. Голубая даль простиралась до бесконечности, взгляд утопал в режущей синеве, точно такой же прозрачной, как и бездонное небо.

Стремительная сибирская весна буйствовала за окном вагона восточного экспресса.

Вот пройдет еще неделя — и среди серого камыша заблестят многочисленные озера и озерки, над ними заскользят птичьи стаи, устремляясь к новым гнездовьям. Степь огласится их голосами, и всюду закипит жизнь.

Человек встряхнул головой, провел по лицу ладонью, будто хотел стереть с него угрюмое выражение, и негромко произнес:

— Прощай-прощай, прости-прощай… — помолчал и добавил: — А с кем мне прощаться? — Еще помолчал и снова добавил: — Пожалуй, с тобой придется прощаться, Николенька Оконешников, навсегда прощаться. Больше тебе жить незачем. Угли потухли, а поверху остался пепел. Прощай!

Человек пошарился на полу, поднял небольшой саквояж, вытащил из него паспорт и долго всматривался, затем по слогам прочитал:

— «Родионов Александр Петрович»… Здравствуй, Александр Петрович! Оч-чень рад познакомиться, весьма рад, надеюсь, что мы подружимся… — Не глядя, он наугад протянул руку, поймал бутылку на столе, сделал несколько глотков прямо из горлышка и вздохнул: — И жаль мне во всей этой истории только несчастного конокрада и гимназистку… Эх, прощайте и вы! Проснется завтра другой человек, и он уже помнить вас не будет. И Гречмана тоже не будет помнить. Живите! Все живите! Я никому теперь зла не желаю, я с чистого листа начинаю жизнь…

Николай Иванович, а это был именно он, допил шампанское, задернул на окне легкую цветную занавеску и заснул, чтобы проснуться уже Александром Петровичем Родионовым, у которого будет иная судьба.

Увидел бы его в этот момент господин Гречман — позавидовал бы безмерно. Полицмейстеру не суждено было зачеркнуть прошлую жизнь, чтобы начать новую, — он находился под следствием. Было оно скорым и решительным. Приезжие незнакомые чиновники трепали его, как охотничьи натасканные псы треплют добычу: очные ставки, допросы, протоколы — все это длилось с раннего утра до позднего вечера, и ошарашенный Гречман, сам того не ожидая, быстро сломался. Рассказывал все, как на духу, и желал только одного: чтобы оставили в покое хотя бы на сутки.

Но его не оставляли.

Снова и снова вызывали на допросы из тесной камеры, вели в кабинет, где еще совсем недавно он был полноправным хозяином, и начиналось: шуршание бумаги, противный скрип пера и не менее противные голоса следователей.

И только в один момент он вздрогнул и скинул с себя тупое равнодушие, когда под вечер уставший следователь, раскурив очередную папиросу, спросил неожиданно:

— А не догадываетесь, господин Гречман, кто вам устроил столь хитроумную ловушку?

Гречман пожал плечами.

— Ясно, что не догадываетесь. А хотите знать? Вижу, по глазам вижу, что хотите, — вон как заблестели. В благодарность за то, что вы отпираться не стали и выкладываете все, как было, я вам расскажу… Значит, такая история… Великолепный аферист и мошенник по кличке Артист, за которым безуспешно гонялись несколько лет по всей Империи, был, в конце концов, пойман и отправлен на каторгу, но сумел притвориться умалишенным, его поместили в тюремную лечебницу в Ново-Николаевске, откуда он благополучно утек и пойман был лишь в Каинске. Помните, кем он был пойман и при каких обстоятельствах? Конечно, помните! Как забудешь? Об этом даже в газетах писали. Так вот, после излечения Артиста все-таки отправили на каторгу, но он сбежал и оттуда. Сбежал и явился в Ново-Николаевск, чтобы отомстить господину Гречману, то есть вам. И все неприятности у вас начались после его появления в городе. Перечислять их не буду — вам лучше известно…