В начале июля Ангел опробовал новый открытый автомобиль, который он окрестил «своим курортным выездом». Он колесил с Филипеско и Десмоном по сухим, белым от зноя дорогам, но к ночи всякий раз возвращался в Париж: машина неслась, рассекая вечерний воздух, в котором чередовались зоны духоты и свежести и по мере приближения к городу исчезали ароматы.

Однажды он взял с собой баронессу де Ла Берш, по-мужски козырявшую на городских заставах, касаясь указательным пальцем маленькой низко надвинутой шляпы. Она оказалась хорошей спутницей, говорила мало, знала толк в увитых глициниями деревенских кабачках и винных погребках, где пахло подвалом и мокрым от вина песком. Безмолвные, неподвижные, они проехали около трёхсот километров, не раскрывая рта, кроме как затем, чтобы закурить или утолить голод. Назавтра Ангел обратился к Камилле де Ла Берш с лаконичным приглашением: «Отчаливаем, баронесса?» – и снова увёз её.

Мощный автомобиль мчался целый день среди полей и лесов, а в сумерках покатил назад в Париж, как игрушка на верёвочке. В тот вечер, не переставая следить за дорогой, Ангел поглядывал краем глаза на сидевшую справа старуху с мужским профилем, породистую, как старый кучер из хорошего дома. Ангела удивила её респектабельность, которой он прежде не замечал, ибо баронесса всегда вела себя просто, и он впервые почувствовал, очутившись с ней наедине, вдали от города, что женщина с сексуальными отклонениями может нести их бремя не без отваги и даже со своеобразным величием человека, идущего на казнь.

После войны баронесса почти не пускала в ход свой злой язык. В госпитале она оказалась на месте, среди самцов, причём достаточно молодых и достаточно укрощённых страданием, чтобы она могла безмятежно жить среди них, позабыв о своей несостоявшейся женственности.

Ангел украдкой посматривал на её крупный нос, седеющие усики над верхней губой и маленькие крестьянские глаза, равнодушно скользившие по зрелым колосьям и скошенным лугам.

Впервые он почувствовал к старой Камилле что-то похожее на дружбу, с волнением понял, что между ними есть нечто общее: «Она одинока. Когда она не среди солдат и не в обществе моей матери, она одинока. Она тоже… Несмотря на свою вечную трубку и стаканчик, она одинока».

На обратном пути они остановились на деревенском постоялом дворе, где не было мороженого и где медленно умирали на лужайке испёкшиеся розовые кусты, подвязанные к колоннам и остаткам старинной купели. Близлежащий лес заслонял от малейшего ветерка это пыльное место, над которым высоко в небе неподвижно висело накалённое докрасна облако.

Баронесса выбила об ухо мраморного сатира свою короткую вересковую трубку.

– Душно будет ночью в Париже.

Ангел кивнул и, подняв голову, посмотрел на пунцовое облако. На его бледные щёки, на подбородок с ямочкой легли розовые отсветы, словно бархатистые пятна красной пудры на лице актёра.

– Да, – согласился он.

– Слушай, хочешь, давай вернёмся завтра утром? Мне ничего не надо, только купить мыло да зубную щётку, и всё… Позвоним твоей жене. Завтра с утра, часика в четыре, по холодку, поедем…

Ангел вскочил, как ужаленный.

– Нет, нет! Не могу.

– Не можешь? Брось…

Он увидел сверху, как смеются маленькие мужские глаза и вздрагивают толстые плечи.

– Я и не знала, что ты так крепко привязан, – проговорила она. – Но раз такое дело…

– Что?

Она встала, тяжёлая, тучная, и хлопнула его по плечу.

– Да, да. Днём ты разгуливаешь, где хочешь, но каждый вечер бежишь домой. Да ты совсем ручной!

Он холодно взглянул на неё. Она уже нравилась ему гораздо меньше.

– От вас ничего не скроешь, баронесса. Я поднажму, и меньше чем через два часа мы будем дома.

Ангел навсегда запомнил эту ночную поездку, запах трав, мрачный пурпур, долго не угасавший на западе, и мохнатых мотыльков в плену автомобильных фар. Подле него, превращённая тьмой в бесформенную чёрную глыбу, бодрствовала баронесса. Он вёл машину осторожно, прохладный свежий воздух, овевавший их при быстрой езде, сменялся духотой, как только они замедляли ход на поворотах. Полагаясь на своё острое зрение и чуткую реакцию, он невольно думал о старой женщине, чужой и грузной, неподвижно сидевшей рядом, и испытывал временами какой-то необъяснимый страх, нервное возбуждение, в результате чего они чуть не врезались в повозку, ехавшую без фонарей. В этот момент большая рука легко коснулась его плеча.

– Осторожно, малыш.

Конечно, он не ожидал ни этого прикосновения, ни ласкового тона. Но одной лишь неожиданностью невозможно было объяснить го волнение, которое они в нём вызвали, и этот комок, этот большой орех, застрявший у него в горле. «Я идиот, идиот», – мысленно твердил он себе. Он поехал медленнее, забавляясь мельканием преломлённых лучей, золотых зигзагов и павлиньих перьев, заплясавших перед его полными слёз глазами.


«Она сказала, что я крепко привязан, что я ручной. Видела бы она нас, Эдме и меня… Сколько уже времени мы спим как брат и сестра?» Он попытался прикинуть: недели три, может, больше?.. «Самое забавное во всём этом, что Эдме не выказывает недовольства и просыпается по утрам с улыбкой». Он всегда употреблял про себя слово «забавный», когда хотел избежать слова «печальный». «Старая супружеская пара, что же вы хотите, старая супружеская пара… Жена и её главврач, муж и… его машина. И всё-таки старая Камилла сказала, что я ручной. Ручной. Ручной. Чтоб я ещё раз взял с собой эту…»

Он взял её с собой, ибо июль буквально сжигал Париж. Но ни Эдме, ни Ангел на жару не жаловались. Ангел возвращался вечером, подчёркнуто вежливый, рассеянный, с шоколадными руками и лицом. Он расхаживал голый между ванной и будуаром Эдме.

– Вы, наверно, сегодня совсем испеклись, бедные панамцы! – посмеивался он.

Чуть бледная и осунувшаяся, Эдме расправляла свою красивую рабскую спину и заявляла, что совсем не устала.

– Да нет, ничего страшного, представь себе! Сегодня было не так душно, как вчера. У меня в кабинете прохладно. И потом, мне об этом даже думать некогда. Мой бедный двадцать второй, который так быстро шёл на поправку…

– Неужели?

– Да, да. Доктору Арно он что-то не нравится.

Она всегда решительно выдвигала имя доктора Арно, как вводят в игру ферзя. Но Ангел не реагировал. Тогда Эдме принималась следить глазами за его обнажённой фигурой, покрытой лёгкими отсветами голубых занавесей. Он ходил перед ней взад и вперёд, увлекая за собой облако аромата, белый, дразнящий и уже недоступный. Спокойная непринуждённость его наготы, великолепной, надменной, задевала Эдме, и она, отчасти из мести, хранила неподвижность. Её призыв к этому обнажённому телу уже не был бы теперь утробным нетерпеливым стоном, это был бы человеческий зов спокойной подруги. Её приковывали покрытые тонким золотым пушком руки, огненный рот под золотистыми усами, и она смотрела на Ангела ревниво, сдержанно, кротко, как человек, влюблённый в девственницу, недоступную ни для кого.

Они говорили про дачные места, про отъезды знакомых, обменивались бездумными банальными фразами.

– Война почти не сказалась на Довиле, – вздыхал Ангел. – Какая там толпа!..

– Теперь людям и поесть негде, – подхватывала Эдме. – Преобразование гостиничного бизнеса – вот грандиозное дело!


Незадолго до праздника Четырнадцатого июля Шарлотта Пелу объявила за завтраком об успехе «операции с одеялами» и громко посетовала на то, что Леа досталась половина прибыли. Ангел удивлённо поднял голову.

– Так ты с ней общаешься?

Шарлотта Пелу устремила на сына влюблённый взгляд в поволоке крепкого портвейна и воскликнула, взывая к невестке:

– Он иногда такое может сказать… Такое сказать… Прямо как контуженный. Нет, правда, как контуженный! Мне просто страшно. Я никогда не переставала с ней общаться, ангел мой. С какой стати?

– С какой стати? – повторила Эдме.

Он смотрел на мать и жену и находил странное удовольствие в их заботливом тоне.

– Просто ты никогда не говорила о ней… – начал он простодушно.

– Я? – тявкнула Шарлотта. – Нет, это надо же! Эдме, вы слышите, что он говорит? В конце концов, можно только восхититься его чувствами к вам. Он так крепко забыл всё, что не связано с вами…

Эдме молча улыбнулась, наклонила голову и поправила двумя пальцами кружева на вырезе платья. Этот жест привлёк внимание Ангела, и он увидел, что сквозь тонкий жёлтый батист проступают, словно две симметричные ранки, кончики её грудей в бледно-розовом ореоле. Он содрогнулся и понял, что это миловидное тело, его самые сокровенные места, его правильное изящество и вся эта женщина, близкая, неверная, независимая, не вызывают в нём ничего, кроме стойкого отвращения. «Ну-ну! Полно!» Но это было всё равно что стегать бесчувственную лошадь. Он вслушался в потоки гнусавых восклицаний Шарлотты:

– Только позавчера я говорила при тебе, что машину иметь, конечно, хорошо, но по мне так лучше такси, да-да, такси, чем допотопный «рено» Леа, а вчера – даже не позавчера, а вчера, – когда речь зашла о Леа, я сказала, что, если уж держать одинокой женщине в услужении мужчину, так имеет смысл взять красивого… А Камилла? Она на днях сетовала при тебе, что послала Леа второй бочонок «Кар-де-Шом», вместо того чтобы оставить его себе… Прими от меня похвалу твоей супружеской верности, ангел мой, но одновременно и упрёк в неблагодарности. Леа не заслужила такого отношения с твоей стороны. Эдме будет первая, кто это скажет!

– Вторая, – уточнила Эдме.

– Я ничего не слышал, – сказал Ангел.

Он поглощал крепкие розоватые июльские вишни и сквозь щель под опущенной шторой стрелял косточками по воробьям в саду, так обильно политом, что от него поднимался пар, как от горячего источника. Эдме сидела неподвижно, и в ушах её звучали последние слова Ангела: «Я ничего не слышал». Он, конечно, не лгал, и всё-таки его развязность, нарочитое мальчишество, когда он, сжимая двумя пальцами вишнёвые косточки и прикрыв один глаз, целился ими в воробьёв, о многом говорили ей. «О чём же он думал, когда ничего не слышал?»