Вся подавшись вперед, вытянув шею и полуоткрыв губы, стоит перед нею Маня. Совсем как тогда, в Москве. И смотрит в бездонные глаза еврейки. Что знают они? Что говорят? Куда зовут? Откуда этот ужас, струйкой холода бегущий по телу? И кто, Таинственный, столкнул их здесь, в этом огромном мире, живую и мертвую? В чем смысл и значение этого влекущего взгляда? Почему нельзя оторваться от этого лица?

Что-то брезжит. Смутно брезжит впереди. Словно во мраке забелел новый манящий, неведомый суть. Не его ли бессознательно всегда предчувствовала Маня?


— Кто это? Ты, Маня? — спрашивает фрау Кеслер. — Ох, как ты бледна! Чего ты испугалась сейчас?

— Постой, Агата! Не запирай террасу! Я гулять пойду.

— Ночью?

— Только половина двенадцатого. И я так привыкла.

— Ну, так надо отвыкать! — сердито говорит фрау Кеслер, выходя за Маней на террасу. — Ты не слышала, что рассказывали Горленко? Как на Галагана напали? Я прямо дрожу от страха за Марка Александровича. Когда, наконец, мы вернемся в Париж? Я и празднику твоему не рада. Если б Федор Филиппович не остался здесь ночевать…

— Разве он здесь?

— Марк Александрович просил его остаться.

Маня садится на ступеньки и смотрит на звезды, проглядывающие сквозь ветви лип.

— Все было и будет, Агата. Возвращается старое. Но ты не волнуйся. Послезавтра мы уедем. Можешь укладываться.

— Gott sei Dank! [60] А твои именины как же?

— Об этом не стоит и думать. Нам не до празднеств теперь.

— Откровенно говоря, мне здесь нравилось прежде, но теперь я разучилась спать. Что за варварская страна! Грабят, стреляют, убивают. Бог знает что!

— Тсс!

Приложив палец к губам, Маня глядит во мрак. Чьи-то шаги почудились ей.

— Ты слышала? — шепотом спрашивает фрау Кеслер.

— Да… да… Но это сторож, должно быть. Остап, это вы?

Мрак молчит.

— Уйдем! Um Gottes Namen… [61]

— Уходи. Я не могу спать, Агата. Нет, останься! Не бросай меня здесь! Я с ума сойду, если останусь сейчас со своими мыслями. Сядь, слушай, я встретила Нелидова.

— Из-за этого ты плачешь?

— Не стоит плакать, по-твоему?

— Э, глупая женщина! Ведь он уже женат. И любит жену. А тебе чего не хватает? Богата, знаменита. Дочь есть. Муж обожает. Такой дом, такое имение…

— Я никогда уже не вернусь сюда, Агата! Слышишь, никогда! Я скажу Марку, чтоб эту землю он отдал.

— Кому?

— Тем, кто имеет на нее право. А этот дом пусть он сравняет с землей! И помни это, Агата, если я умру и не успею сказать сама Марку и не успею написать…

«Она бредит, — думает фрау Кеслер. — Она ненормальна.»

— Дай мне обещание, Агата, что ты передашь ему эти слова, мою последнюю волю. Даешь обещание?

— Да, да, да, безумная женщина!

— Я не хочу, чтоб крестьянские дети шумели в этих комнатах, где я любила. Не хочу, чтоб чужие люди смеялись и болтали там, где я страдала. Ни больниц, ни школ не будет в этом доме, где я была счастлива, где живет призрак моей юности! Парк пусть будет общим достоянием! Грустно только, что в нем останется могила Яна. Агата, знаешь? Я хотела бы, чтоб этот дом сожгли. Мне приятна эта мысль!

— Замолчи! Мне жутко тебя слушать.

— Разве не возмущает тебя гулянье на кладбищах и смех около могил? А здесь могила моего прошлого. Ах, Агата, как я устала! Вся радость моя погибла. Сила моя исчезла. Плыву по теченью. Не знаю, что ждет меня завтра. Чувствую только, что стою у порога и дверь приоткрыта. Куда? К жизни? К смерти? Ничего не знаю…

Фрау Кеслер опять страшно от этих слов и этого голоса.

— Полно, полно, деточка! Ты вернешься на сцену. Все отболит, все забудется.

— Может быть, может быть, еще вернусь на сцену. А потом? Сама не знаю, что потом… Чувствую только, что надо чем-нибудь великим наполнить душу. Иначе погибну.

Шуршат кусты. Фрау Кеслер хватает руку Мани.

— Слышишь?

— Какой ветер, когда ни одна ветка вверху не шелохнется? Уйдем, ради Бога! Запрем двери.

— Ее бойся. Наверно, собака. Марк котел их спустить.

Вдруг слабый вскрик вторгается в ночную дрему. Глухой стук, затем торопливый бег шагов. Кусты трещат вдали.

Все смолкает.

В ужасе обе женщины глядят друг на друга.

— Принеси фонарь, — шепчет Маня разом высохшими губами.

— Я разбужу Федора Филипповича… Mein Gott…[62]

— Не надо. Тише! Неси фонарь.

Через минуту, которая Мане в этой тьме и одиночестве показалась вечностью, фрау Кеслер выходит на террасу, зажав в руке фонарик.

— Куда ты? Ради Бога, Маня, не ходи!

Но Маня уже внизу. Тогда фрау Кеслер впотьмах, еле различая ступени, спускается на дорожку.

Они идут беззвучно, шаг за шагом. Парк спит. Не шелохнется ни одна Еетка.

Это было где-то здесь, вблизи террасы. Маня направляет свет фонаря на дорожку, и фрау Кеслер отступает.

На дороге лежит человек вниз лицом. Странно раскинуты руки. Картуз валяется неподалеку.

Фрау Кеслер убегает с криком. Маня остается. Ей надо видеть это лицо. Она догадывается, она все почти поняла.


Легкий, знакомый условный стук. Роза встрепенулась, погасила свечу. Тихонько отворяет она окно, и Зяма прыгает в комнату.

— Когда ты вернулся?

— Это все равно. Я пришел проститься.

— Зяма, ради Бога, нынче же в ночь уезжай! За тобой… за нами следят.

— Теперь уже никто следить не будет. Можешь спать спокойно.


Он встретил ее под обрывом, как обещал, когда сумерки пали на землю. И оба молча, дрожа от волнения, они прошли рука в руке недолгий путь до леса. Ни взглядом, ни лаской не обменялись они за эти минуты. Уста молчали, и не сливались души. И печален был этот путь их к счастью. Как будто не было у них выбора и своей вола Как будто двое обреченных шли в священную рощу к мрачному храму богини, чтоб жертвой умилостивить судьбу. И только когда дубы Гая бросили на них свою тень, Маня узнала место, где в первый раз Нелидов обнял ее. Сама судьба вела их сюда.

Когда они очнулись, уже спустилась ночь. И небо загорелось огнями.

Они сидят, тесно обнявшись, прислонившись к старому дубу, который видел расцвет их любви, который видит теперь закат их счастья. Утолена жажда земной радости, и уже звучат иные голоса. Уже зовут молчавшие до этой минуты суровые веления. В душу крадется холод, предвестник разлуки. И опять брезжит вдали забытый в любовном экстазе неизбежный путь, скорбный путь по унылой равнине с душой одинокой и томимой, тоской о невозможном, со жгучим воспоминанием об утраченном навсегда.

Закрыв глаза, Маня переживает вновь мелькнувшие мгновения. Когда она шла сюда, отчего в груди ее дрожали слезы? От жажды счастья? Да. Но меньше всего здесь было чувственной страсти. Как и тогда, как и раньше. Но в этом самозабвении, в этой всепоглощающей нежности и готовности — душа ее вновь достигла высшего пафоса чувств, доступного человеку. И содрогаясь от воспоминания об этом священном миге, она с изумлением вновь замечает, как годы страданий и тоски одухотворили чувство Нелидова. Нет в нем яркой непосредственности, которая ослепляла и подчиняла ее. Нет в нем теперь и преобладания чувственности. Нет жестокости и стихийной жажды разрушения. Его ласки тоже были пронизаны тоской и нежностью. И Маня снова поверила в великий обман любви, сулящий в объятиях тел — тайну слияния душ.

Вдруг она слышит его беззвучный, однотонный, словно мертвый голос, который разом выводит ее из сладкого забытья:

— Уже ночь. Мы должны расстаться, Мари. Теперь мы никогда уже не свидимся.

Тут силы покидают ее. Она плачет.

Но он уже не утешает ее, как вчера. У него нет для нее нежных слов. Нет ласки. Он угрюм. Как будто ледяная стена поднялась вдруг между ними. И холодом веет от нее в стынущую душу Мани.

— Николенька, прости мне мою слабость, это последние слезы. Я буду мужественна. Если ты хочешь, чтоб я исчезла, я уйду, ты никогда больше не услышишь обо мне. Я завтра уеду далеко-далеко, опять вернусь на сцену и…

— …в объятия любящего мужа? — холодно доканчивает он. — Продолжай! Что же ты остановилась?

Она вся сжимается, вся поникает, точно от удара.

— Ты жесток. Чего же ты хочешь? Говори! По первому твоему слову я брошу Марка и буду твоей любовницей. Если ты не бросишь жену, я покорюсь и этому. Говори…

Он молчит, все такой же угрюмый и далекий. Она кладет ему руки на плечи, силясь рассмотреть его черты.

— Ну, поищем вместе выхода, Николенька. Будем бороться…

— Во имя чего? — жестко спрашивает он.

— А! Ты уже не веришь в счастье.

— Его нет без тебя. Но и с тобой его не будет. Когда я встретил тебя шесть лет тому назад, ты была как воск в моих руках, покорная и преданная.

— Я та же, Николенька. Все та же…

— Нет, ты ошибаешься. Недаром прошли эти годы. Я потерял тебя безвозвратно. Я не знаю тебя. Разве ты — моя маленькая Мари, которая предпочла смерть долгой жизни без меня? У тебя есть чем утешиться. Вот сейчас ты уйдешь, вернешься в свой дом и снова начнешь свою жизнь, такую полную, такую богатую, но без меня и без моей любви. И как бред будет тебе вспоминаться эта ночь, за которую я готов заплатить жизнью. Вот видишь, как мы далеко разошлись. Ты забыла меня и нашла свое счастье в другом. Я остался тем же безумцем. И только теперь я понимаю, что потерял я в моей маленькой кроткой Мари, любившей меня больше жизни. Ничего не вернуть! Ничего.

Ужас все сильнее охватывает ее. И не столько от смысла слов его, сколько от звуков голоса, из которого ушла вся жизнь.

Она в отчаянии прижимается к его груди, как бы отворачиваясь от страшного предчувствия.

— Николенька, слушай! Я прошла долгий и трудный путь вдали от тебя, да! И я думала, что наши дороги разошлись. Я не понимала, безумная, что тебя ищу на всех путях. И видишь? Судьба опять привела меня в этот лес, к тебе. Зачем? Для жизни с тобой? Для смерти без тебя? Не знаю. Может быть, ты скажешь, Николенька? Молчишь? Слушай, я достигла славы. Я узнала радость творчества, радость борьбы и победы. Я добилась независимости и богатства. И Боже мой! До чего я бедна и жалка сейчас! Все мои сокровища оказались простыми булыжниками. Ты говоришь, что меня ждет жизнь полная и богатая. Чего стоит она без тебя, Николенька? Боже мой! Чего бы я не дала, чтоб снова стать маленькой, бедной девочкой, которую ты любил, чтоб снова вернуть эту ночь в беседке, помнишь?