– Перестань, – говорит Шура. – Не об этом речь. Дочери часто повторяют судьбу матери. Я всегда говорила своей, что у нее все будет хорошо, но у нее все было плохо. А ведь и внешность, и ум при ней. Но нет, полная невезуха. А я не сумела помочь! Я неудачница, и все, что я знаю и умею, из этого. На таком корме ни одна скотина не выживет, а человек?.. Инна могла стать манекенщицей, а тут я со своими советами: это порочный мир, нам денег не надо, мы бедные потому, что к этому уже привыкли, и нечего тянуться за рублем, он не наш. Сунулась в институт – не прошла по конкурсу. Ну и что? Конец света? Но и это я накаркала. Я ее учила не борьбе, а поражению. Ну, не переживай, не все с высшим образованием… И уже на следующий год она струсила. Война показалась ей способом победить. Странно, да? Но именно так. Я не знала, что она поехала в Москву. Она мне все рассказала по возвращении.

– Ей стало легче? – с иронией спросила я.

– Да, оттого, что ты выжила. Господи, какая черная она приехала из Москвы. Она тебя хорошо описала. Какая ты была за дверью храбрая и нараспашку и какую тебя увозили домой из больницы – испуганную и жалкую. Какая у вас эффектная дочь, лучше их, мол, и не сравнивать. Какой никакой отец-родитель. «Мне, – сказала, – такой папа не нужен. Он заплечник».

–Ничего похожего! – возмутилась я. – И близко ничего!

– Но ты ведь в том, что муж никакой, себе не признаешься? У тебя не может быть никакой, даже если все вокруг будет кричать об этом. То, что сумела разглядеть дочь, утвердило меня в мысли: Алеша – не твой, мой мужчина. Это недоразумение, что он с тобой. И приди он завтра ко мне…

– С какой стати? – возмущаюсь я.

– Ни с какой, – отвечает Шура. – Это в порядке бреда. Сейчас уже не время что-то переигрывать. Что случилось, то случилось. Но я до сих пор помню его слова: «Ты моя девочка, ты мягкая и теплая. С тобой не надо спорить. С тобой надо просто жить». И склон Дылеевской балки был тогда ковром-самолетом, на котором мы улетали на небко. Помнишь эту песенку? «Божья коровка, улети на небко, принеси мне хлебка…» Дальше не помню.

– Не так, – говорю я, – не принеси мне хлебка, а дам тебе хлебка. Это совсем другое. Две разные жизненные позиции.

– Ну-ну… Скажи мне про это. Тридцать лет ты меня не уличала. Уличи и пни! Самое время.

– Да господь с тобой, Шура! Как я могу? Ты всухую выиграла эту партию, оставив мне незамоленный детский грех и мужа, обманувшего и тебя и меня. И с этим не тебе, а мне жить. Ты должна быть довольна. Враг повержен и лежит мордой вниз.

– Только у победителя нет радости победителя. И с этим мне жить.

– Кто, кроме тебя, а теперь и меня, знает, кто отец твоей дочери?

– Сусанна. Она знала это с самого начала. Она хотела, чтобы я сделала аборт. Мол, все это глупости, что не будет детей. Она не могла понять, что я хотела ребенка от Алеши, и только от него. И больше никогда ни от кого не хотела.

Ну, что мне на это сказать? Не было у меня этого «высокого чувства», я родила автоматически, потому что вышла замуж, а замуж я могла выйти как минимум за пятерых, которые бродили за мной. И если быть совсем честной, Алеша был в какой-то степени случаен. Нет, все было. Ударились друг об друга – и почти конец света. Но не было в этом фатальности, переживи я амок с Алешей, я бы могла удариться и об другого. Нынешние ударяются, сколько им хочется. Зов детей приходит много позже.

Моя дочь говорит, что не родит, пока не овладеет всей немецкой культурой, чтоб думать по-немецки. А потом родит немку, а не русскую бабу. Я на нее орала. Почему немка и баба? Наша русская кровь… Ой, не надо! – кричала дочь. По маковку залили мозги этой особой русской кровью. А кровь у всех одна, одного цвета. С лейкоцитами, тромбоцитами и реакцией оседания эритроцитов. «Мой ребенок взрастет на европейской культуре, а не на девочке Маше, еще в раннем детстве переспавшей со всеми медведями сразу».

О! Какие были у нас с нею битвы. Конечно, я побеждала. В литературных аллюзиях мне равных не было. Но всякая моя победа была одновременно и оглушительным поражением. Против моего «нет» всегда было ее «да». И наоборот. Алеше это все было по фигу. Когда-то он принес мне в зубах пресловутый «свой выбор», и он считал, что не вправе что-либо указывать Инке. Очень удобная позиция идейного пофигизма. Обе его дочери не в него, это точно.

– Чего вы с Сусанной от меня хотите? – спрашиваю я. – Раз уж я осталась жить…

– Мы – ничего. Это ты как всегда. Чтоб был ответ и чтоб сразу. Даже если не было вопроса.

– Как-то так… Я предпочитаю ясность в мыслях.

– Тогда ложись спать. Утро вечера мудренее.

Но мы не уснули. Мы вели какой-то нескончаемый спор-разговор, в котором я ее все время подлавливала, а она ускользала, хотя мы перешли на самое что ни есть житейское – мыло, свечи, керосин. Я спросила, хорошо ли платят в воюющей армии.

– Плохо, как и везде, – ответила Шура. – В армии ведь простой народ. Кто ж будет ему платить, если можно этого не делать?

Я примечаю: она умна, Шура. Более того, она достаточно начитанна. Ну, еще бы. Всю жизнь с Сусанной, выучишь наизусть, если даже не поймешь.

– Твоя дочь – красивая деваха, – говорю я. – Она не была замужем?

– К сожалению, была. И получила антибрачную вакцину. Когда не поступила в институт, привела мне суженого. Глаза б мои его не видели. Бурное начало девяностых. Он был из фанатиков-преобразователей. Втянул ее в это дело. Магазинчик с товаром индивидуальной трудовой деятельности. Между прочим – это я для справедливости, – хорошее было дело. Чистое, трудовое. Инка тоже загорелась, идея магазина подрубила под корень повторное поступление в институт. Я тогда связала себе кофту, а она возьми и отнеси ее на продажу, бирку на товар повесила – «Александра Лукашенко». Между прочим, кофту купили сразу и по тем временам за вполне ничего себе деньги… Ну, в общем, все кануло. Недуром пошел челночник. Думали, заря капитализма, а оказалась очередная перестройка людей – из производителей в носильщиков.

– Да ладно тебе, – говорю я. – Расскажи мне про любовь. Про капитализм-социализм я и без тебя знаю.

– На моей, так сказать, кофточке они тогда и сошлись, и наметили свадьбу, но как-то на очень далеко. Я спрашиваю, почему? Оказывается, ему еще надо было разойтись… Не дождались мы этого светлого дня. Уехал оформлять развод и не вернулся. Прислал жалостливое письмо, мол, не смог «поднять руку на разрыв». Я думала, она с ума сойдет. Но нет. Она вся как-то сконцентрировалась, даже физически – стала уже и выше. И как отрезала: ни с какой женщиной она за мужской кусок (так и сказала) в борьбу не вступит. Ей это не позволит. Мне так приятно стало: в меня, мол. Я, честно, рассчитывала на Кавказ. Там, мол, мужчины и мужские дела. Будет выбор. Но тут встряла Сусанна. На твоем сейчас месте сидела и трандела: не бери, Инночка, мужчину с войны. От убивающих нельзя рожать детей. Идет, мол, воспроизводство зла и ненависти. Рожать надо от пахарей и плотников… Я тогда засмеялась и говорю: «Плотники делают гробы. Еще то наследие». Но ты же помнишь Сусанну, на каждое слово у нее есть два. А Инка ее слушала, она вообще у меня из слушающих.

– А у меня нет. Все вопреки еще до услышанного аргумента.

Мы тянем и тянем эту жвачку слов. В конце концов мы так и уснули: она, прислонив голову к спинке дивана, а я свою уронила на согнутый на столе локоть.

Вспорхнули мы обе одновременно: в дверь постучали. Часы показывали половину седьмого. Слегка припадая на левую ногу, Шура кинулась к двери. Как могла я это забыть? Ее легкую детскую хромоту. Как мне объяснила мама, у Шуры был врожденный вывих тазобедренного сустава. «Это поправимо, – объясняла мама, – но у некоторых остается хромота». У мамы было свойство выделять слова, делая их отдельными, особенными. «Тебе гофре не идет, у тебя широковаты бедра», – говорила она мне, и слово «гофре» горело так пламенно, что всю жизнь я шарахалась от того слова, как от чумы. В случае с Шурой зазвенело слово «у некоторых». Это уже было даже не тавро, а круче – клеймо. Шурино клеймо. Так вот же! Забыла я напрочь про него. А ведь мы шли вчера вместе, но вместе – это рядом, а видно всегда со стороны. Теперь я все вспомнила и замерла на фокусах памяти. А она ведь танцевала с Алексеем. Как все, танцевала!

Сейчас в коридоре был шепот и некая сумятица, а потом в дверях, как Рок и Судьба, выросла дочь моего мужа.

– Здрассьте, – сказала она. – С приездом!

Вообще-то приехала она, я как раз уже «с отъездом». Но ведь всего половина седьмого, и у меня еще пять часов жизни в этом пространстве времени.

– Я не успела вчера к вечеру, – говорит она. – На переезде задержали поезд, сказали, что путь заминирован.

– Да ничего особенного там не было, – говорит Шура. – Но из вашего класса было много народу, человек семь или восемь. У меня есть список. Сейчас принесу. – И она выходит из комнаты, и мы остаемся вдвоем. С глазу на глаз. И тут я узнала нечто из свойств чувств и мыслей. Меня охватывает головная паника, и она такая логическая, правильная: все подстроено! Письмо Сусанны, отсутствие гостиницы, возвращение с вечера. Ночью должна была приехать Инна. Шура забалтывала меня сколько могла. Дочь должна была приехать и довершить начатое дело с той женщиной, которая им двоим наперерез. «Куда они меня денут?» – думает моя голова. Но мои душа и тело, мое сердце спокойны, ими я не боюсь, мне, что называется, ни капельки не интересно, куда меня денут и зачем. Оказывается, так бывает. На каком-то перегоне существования мысли и чувства, в последний раз столкнувшись боками, разъехались в разные стороны – умная голова и храброе сердце.

– Я видела ваш портрет в школе, – говорю я. – Очень хорош. Очень!

Впрочем, она хороша и сейчас, усталая и неприбранная после дороги. У всех них, Алеши и обеих Инн, одинаковые большие серые с легкой зеленью глаза. В них всегда изначально печаль пасмурного неба, в них нет сияния солнца. Это я формулирую сейчас, доселе мне это не приходило в голову. У них одинаковые носы, длинноватые, с курносенькой пипочкой. Будто некто хотел лепить Афродиту, но в последний момент вспомнил озорную Васену с ведрами и лихо соединил – к чертовой матери классику – их вместе. У них у всех длинный рот, смаликами вниз, который исправляет сочная середина губ, губ сластолюбца. Все остальное разное, но это уже не имеет значения, главные знаки выдержаны. У моей Инны лоб повыше, как у отца, у этой пониже, как у матери. Моя дочь шатенка – это я. Шурина – в отца, темная в рыжину блондинка. И еще голова – она у них стоит на разных шеях. У моей на длинной и тонкой, как у аристократок, коих ни с какой стороны в роду не было. Эта, сидящая передо мною голова посажена на короткую и крепкую Шурину шею.