– Она в тебя, – горько засмеялась я.

– Я знаю и это, – сказал Алексей.

– Что ты знаешь?

– Это она тогда стреляла. Я тебя увидел в больнице, – он смотрит на Инну, но глаз у него плохой – какой-то злобный, ненавидящий, – ты крутилась внизу у справочного и все интересовалась, как да что. Боже, вспомнить страшно. Я прошел тогда мимо тебя.

– Вы даже отвернулись от меня, но я тогда не сообразила, что «от меня». Думала, это случайно, – говорит его дочь.

– Вот почему я не хотел, чтобы ты ехала на этот чертов юбилей. Но меня уговорило письмо учительницы. Подспудно же… Я даже хотел, чтобы ты узнала. Я не знал, как все это тебе сказать.

– Узнала, – говорю я. – Меня встречала Шура, И я была у нее на постое.

– Ловушка судьбы, – ответил Алексей. – Я придумал: дурье покушение было пиком в этой истории. Дважды в одну и ту же реку не входят. Тем более что Шура мне обещала…

– Шура? – закричала я.

– Мама? – удивилась Инна.

– После этой истории с выстрелом я написал Шуре письмо. Объяснил, как это бездарно – стрелять в прошлое, мстить ему. В том письме я валялся у нее в ногах.

– Она мне сказала, что ты не в курсе, – говорю я. – Опять ложь! Господи, в конце концов, вы выдавливаете из себя правду по капле. Все! Не могу больше. Хватит с меня. Поговорите друг с другом, я пойду поставлю чайник.

Я не просто выхожу, я закрываю за собой дверь. Мне – это неожиданно – на самом деле неинтересно, о чем они будут говорить. Я думаю о том, что Алексей знал. Все знал. Пусть не с самого начала, с середины жизни его Инны он знал о ее существовании. Он писал Шуре письмо, значит, знал адрес. Чего может не знать один человек о другом, прожив с ним вместе почти половину жизни? Мысли какие-то тягучие, мерзкие, они даже не доставляют боли, а делают нечто худшее: физическое неудобство тела от макушки до пяток. Все как бы сдвинулось с места и слегка провисло, чуть толкни – и я рассыплюсь под тяжестью самой себя. В холодильнике есть все – меня ждали, – и колбаса, и сыр, и заварные пирожные, и коробка конфет, и коньяк «Белый аист». Мне он нравится больше всего из нынешних – мягкостью, легкостью. Но надо иметь в виду, что я не знаток по этой части. Хотя был момент высокопородного «Камю» на нашей серебряной свадьбе. На самой свадьбе его, конечно, не было. Но он был притырен для нас двоих. И мы какое-то время неделю или две пили его помаленьку, по правилам, держа и перекатывая во рту. Хотя, может, все определялось ценой. Она диктовала ритуальность и торжественность пития. Это был пик нашего счастья, пик любви. После был стент, потом выстрел, потом отъезд дочери, теперь вот закрытая за ними дверь. Ума не приложу, о чем они говорят. Но ум тут вообще мимо.

Как это он сказал? Бездарно стрелять в прошлое из пистолета. Но ведь это все не так! Наоборот! Это прошлое выстрелило в нас, всей своей скрытой правдой и всей накопленной ненавистью. Так что пистолет был оттуда, а не отсюда. Эх, Алеша, Алеша… Пыль да туман. Жила девочка-зазнайка, знающая отличие Диккенса от Шекспира. А рядом девочка-хромоножка, опрокинутая на склон Дылеевской балки. У закомплексованной неполюбленной матери родилась закомплексованная дочь. Ей по телевизору показали самоуверенно-благополучную семью. И выросшая хромоножка сказала: «Смотри, твой отец, а это та, которая все у нас с тобой отняла». А теперь вот взрослая женщина, пардон, террористка, приехавшая с гнусной войны, и ее отец, пожилой сердечник, пытаются неизвестными мне словами ощупать друг друга. Брейгель Старший, «Слепые».

– Идите пить чай! – кричу в закрытую дверь. И они выходят, с виду – воистину слепые.

– Ладно, – говорю я примирительно. – Встретились, и слава Богу. Значит, так тому и быть. Ты, – говорю Алексею, – не горюй. Две дочери лучше, чем одна.

– Да не надо мне от вас ничего, – резко вмешивается Инна. – Но мать будет довольна, что я не останусь одна на всем белом свете. У нее сердце ни к черту. Она уже десять лет ждет смерти.

– Зачем же вы уехали в Чечню?

– Она заставила. Все по этой же причине… Чтоб я там замуж вышла. Она у меня бестолковая.

– Она у вас хорошая. Я ее с детства знаю, – говорю я, и мне почему-то хочется плакать.

Инна смотрит на меня, скажем мягко, с иронией. Еще бы! Представляю, что у них там дома говорилось обо мне.

– Инна! – предлагаю я. – Надо бы ей позвонить. Она ведь не рассчитывала, что вы сядете в поезд?

– Я ей сказала, что так может быть.

– У вас нет мобильника?

– Мама их не признает, но на самом деле это для нас дорого.

– Позвоните ей сейчас. Она ведь на работе? Дома у вас я не видела телефона.

– Можно? – переспрашивает она.

– Да, да, – хлопочу я. – Вот телефон. Сделайте это ради Бога, и будем спокойно пить чай. Межгород через восьмерку.

Я смотрю, как она набирает номер. Точно, как наша Инка. Не указательным – средним пальцем. И трубку поддерживает поднятым плечом. Тоже жест нашей дочери. Воистину, как говорили при глубоком совке, генетика – девушка непорядочная. Они обе в отце. И тут ни дать, ни взять.

Практически так не бывает. Но ей ответили сразу.

– Лада! – кричала Инна. – Позови маму. Это я, Инна.

Теперь я знаю, как может на глазах происходить изменение человеческой плоти. Как в миг обостряются кости лица, каким неожиданно острым становится нос, как, тускнея, замирает взгляд, как раскрывается в стоне провал рта и голова валится набок на обессиленной шее. Я вырываю трубку из ее рук.

– …ее сразу повезли в больницу, но в дороге все случилось. Ты откуда звонишь? Мы не знали, где ты. Искали тебя со вчерашнего дня. Ты когда вернешься?

– Она прилетит сегодня, – говорю я. – Сейчас мы ее посадим на ближайший самолет. Вы сможете ее встретить?

– Без проблем. Сообщите рейс.

Алексей туповат как истинный мужчина. Все эти две минуты он продолжал прихлебывать чай. Сам себе оберег, он, как всегда, сторонился лишних впечатлений. Чтоб в него войти, надо было постучать ногой.

– Шура умерла, – говорю ему я.

И негоже об этом, но в глубине его глаз блеснуло ли, или как там еще, выскользнуло некое облегчение, которое тут же было подавлено деятельностью мозга. Но краешек сути я видела. И лучше б я ослепла. Но дальше было другое.

Он встал и обнял Инну за плечи, и прижал к себе, и та так естественно заплакала у него на плече, и плакала, как плачет наша дочь, слегка повизгивая на высоких звуках.

Ну, а я обняла со спины мужа. Так мы и стояли посреди кухни, и с нас можно было лепить скульптуру «Горе и освобождение». Я слышала, как стучит сердце Алексея. Стучит нервно, но что я могла сказать, кроме этих слов: «Вам надо побыть вместе».

Он слегка дернулся, но ответил правильно, как должно быть:

– Сейчас я соберусь.

Я посадила их на такси. Еще дома я вынула наши «деньги на случай» и отдала Алексею.

Мне осталось одинокое время, чтобы вообразить смерть Шуры. Глупо об этом думать, но ни о чем другом я все равно не могла. Прошлое крепко подвесило меня на свой штырь. Оно никуда не уходит, не тает, как поется, в синей дымке, оно идет за тобой шаг в шаг, чтобы поддать тебе твоей собственной прошлой глупостью. Но однажды оно перегонит тебя на шаг и встанет перед тобой, чтобы посмотреть тебе в лицо. Шура умерла. Получалось, что умерла часть меня. «Каузистика, – говорил наш школьный физкультурник, – это изменение морды лица на турнике. У каждого там свое сальто-мортальто».

Где ты теперь, Шура? Или нигде?

Глупый вопрос. Есть вопросы покруче. Инна… Инна и Инна… И где в этом я? И невероятно больное, ножевое ощущение чужести любимого мужа. Кто бы мог подумать? Справлюсь или нет? Стыдные вопросы супротив смерти. Но себе я стараюсь не лгать. Тем более что тоже чуть-чуть, но умерла.

III

Нет, я живехонька. И на этот момент одинехонька. Алексей со старшей дочерью в Германии. В гостях у младшей. Звонит каждый день. Со смерти Шуры прошло полгода. Инна уволилась из армии. Пока безработная. Пока с нами. Идея поездки в Германию принадлежит младшей Инне. Они там уже две недели. Когда звонит Алексей, я слышу смех девчонок. Я не знаю, что будет дальше. Я все время вспоминаю ту сцену на школьном дворе, когда маленькие девочки убегают от другой, прихрамывающей в широких распластанных сандалиях. Брошенная на пустом пространстве, маленькая и растерянная, она еще не умеет ни формулировать, ни понимать, ей просто обидно и хочется плакать.

Время переходчиво. Это я сейчас стою на пустом пространстве. Мы поменялись с Шурой местами, но ей это уже все равно, а мне как раз еще предстоит пройти сквозь пустоту школьного двора. Она же пустота одиночества. Не имеет значения, что Алексей звонит и хлопочет словами. Я у себя одна. И во мне кричит этот безликий отчаявшийся рэпер, и это я тычу растопыренными пальцами во все стороны от страха одиночества.

Забодаю, забодаю, забодаю…